… Утром я стою у окна с сигареткой, зная, что это конец и что больше уже не приду в этот дом, в котором мне так хорошо и уютно. Собственно, если и был у меня когда-нибудь дом, то только лишь там. Только там, где встречала меня Елена, возникало такое чувство, как будто после долгих мучительных странствий, я, наконец, вернулся к себе. И больше нигде на свете…
- Это все?! — спрашивает она, когда я гашу окурок.
- Да, малыш, это все! — Я подхожу к ней близко с намерением поцеловать.
- Не надо! — резко говорит сероглазая и отстраняется. Она прямо от меня отшатывается.
- Хорошо, пусть так… — я направляюсь к выходу, но в самый последний момент Елена стремительно срывается с места и, крепко меня обнимая, падает на колени:
- Рюма, Рюмочка, миленький… Я не могу… Понимаешь, не могу… Я уже совсем не могу без тебя… Ты не можешь вот так уйти… Не делай этого… Не уходи… Тебя никто никогда не будет любить, как я… Что же ты делаешь, Господи…
Это было ужасно, ребятки. Меня разрывало на части и размазывало по вселенной. Мое железо скрипело по швам и скрежетало от боли. Но оно все же выстояло до конца — это мое замечательное железо. Этот феррум, сошедший с ума от своей потрясающей непробиваемости.
Мне удается поднять Елену и я начинаю целовать ее губы, глаза, волосы… И говорить то, что, возможно, не следовало говорить, но по-другому я уже не мог:
- Ну что ты, маленький! Не так все плохо… Я ведь очень тебя люблю, и ты это прекрасно знаешь… Просто сегодня мне надо уйти… Я не знаю, что будет дальше. Я уже ничего не знаю… Но уверен, что однажды, мы снова встретимся… И снова будем любить…
Так я ухожу, отползаю от пропасти, соскакиваю с иглы. Думаю, что соскакиваю. И когда, оторвавшись от сероглазой, я, наконец, оказываюсь на лестничной клетке, она замирает на миг, а потом просит совсем уже что-то страшное:
- Подожди минутку… Пожалуйста, подожди… Я хочу тебя проводить… — И начинает метаться по комнате, чтобы что-то на себя набросить и спуститься со мною вниз. В конце концов, надевает одну из своих рубашек и, даже не захлопнув дверь, выскакивает ко мне.
И пока все это длится, я остаюсь на площадке в каком-то тяжелом ступоре и повторяю одно и то же: «Как больно, милая, как странно раздваиваться под пилой…»
Потом мы долго стоим у моей машины, сцепившись руками и не разговаривая. Елена плачет. Так же беззвучно, как ночью. Я тоже чувствую что-то на своем лице. Но это не слезы — они тоже мне не даны. Это течет железо, кажется, впервые в жизни, и я не могу его остановить.
- Все, Елена, все… — Я быстро сажусь за руль, резко стартую, но метров через двадцать все-таки останавливаюсь. Мне нужно еще раз ее увидеть. Выхожу из тачки и, встав у открытой двери, молча смотрю на нее. И она, даже не шелохнувшись, смотрит на меня оттуда окаменевшей от боли статуей. В клетчатой темной рубашке, вокруг которой трепещут ее золотые волосы, развеваемые холодным ветром…
Потом снова сажусь в машину и уже навсегда покидаю Елену. Но не ее в то холодное утро я оставил у подъезда на Юго-Западной. Это жизнь моя там осталась — ее самая сердцевина. И понадобились годы, чтобы эта простая истина стала мне очевидной. А тогда я просто уезжал. Уезжал от любимой женщины. От очень любимой женщины. Уезжал, истекая железом и продолжая повторять, как помешанный: «Как больно, милая, как странно… Как больно, милая, как странно… Как больно, милая, как странно… Раздваиваться под пилой…»
Больше я ее не видел.