…Пока мы, выплевывая бронхи, задыхаясь и прикладываясь к ингаляторам, пели: «Стаа-а-рая мэлница крутица-вэртица, беца о камни вода…», мама летела на самолете до Минвод. Оттуда еще сутки на двух автобусах и одной попутке. На последнем перевале машина встала — впереди сошла лавина. Ехать дальше было опасно. Все разворачивались и возвращались. Говорили, что можно будет проехать дня через три-четыре — не раньше.
— Слушай, дарагая, давай поедем ко мне, поживешь пока, потом я тебя куда хочешь отвезу, — сказал водитель попутки маме. Он и вправду хотел побыстрее вернуться домой — радовался, что в живых остался. Там, под лавиной, говорили, три машины пропали.
Мама вышла из машины и потопала вверх на гору — в приткнувшееся там селение из пяти домов. Она постучалась в первый. Хозяин оказался владельцем лошади, осла и мотоцикла с коляской. Он пригласил странную городскую женщину в дом. Его жена дала свою фуфайку, шерстяные носки до колен — согреться.
— Слушай, что тебе туда ехать, а? Сиди здесь. Не хочешь — до рейсового тебя довезу, — уговаривал маму горец.
— Мне надо. Очень. У меня там дочь. Ждет. — Мама пила подогретое на огне вино. — Я заплачу.
— Слушай, я сам тебе заплачу, — вспыхнул горец, — только не надо туда ехать. Ты жить хочешь или совсем нет?
В пансионате нам объявили, что родительский день отменяется и концерт тоже. Никто не приедет. Лавина сошла. Дорогу откроют недели через две. В лучшем случае. Мы, конечно, расстроились, но больше для виду. Ведь ко всем не приедут.
— Слушай, ты дочери живая нужна или так, немножко мертвая? — злился горец. — Подождет твоя дочь. Три-четыре дня. Там поедем.
— Нет, мне надо. Я обещала. Я ее два месяца не видела. Тут ведь недалеко. За перевалом.
— За пэрэвалом, недалэко, — передразнил ее горец. — Женщина, у тебя мозги есть? Я летать не умею. Я же не птичка. Снег видишь? Гору видишь? Там люди погибли, понимаешь? А если еще одна лавина?
— Нет, больше не будет.
— Ты кто? Телевизор, чтобы про погоду рассказывать? Будет, не будет… У тебя муж есть? Как он тебя отпустил?
— Я вдова.
— Вдова она… А дочь сиротой хочешь сделать…
Мама глотнула вина и перешла на осетинский. Женщина — жена горца — уронила тарелку. Горец вскинул голову.
Мама жила в Осетии до шестнадцати лет. Она не забыла язык, хотя сделала все, чтобы его забыть. У нее удивительное чувство языка — мгновенно ловит акцент и говор. В Киеве она будет говорить с украинским акцентом, в Москве — с московским. Тогда, с горцем, она заговорила так, как интонировал он, как интонировали его предки. В то же мгновение она перестала быть сумасшедшей городской женщиной, а стала ему сестрой, родственницей, которой нельзя отказать.
— Пожалуйста, прошу тебя, брат, — говорила мама по-осетински, — у меня никого, кроме нее, нет. Ни мужа, ни сына. Только дочь. Я умру, если ее не увижу.
То ли горец пожалел эту странную женщину, с которой бесполезно спорить, то ли его соблазнила предложенная мамой сумма, за которую он готов был стать птичкой, то ли его поразило это мгновенное преображение и знание языка, но так или иначе, он сел на свой мотоцикл, закрыл маму в коляске овечьей шкурой. Жена горца дала ей в дорогу сыр с еще теплым лавашом, прочитала молитву, и они поехали.
Мама приехала утром. Как раз во время обязательной прогулки в Город Мертвых. Мама посмотрела наверх, закрывая рукой глаза от слепящего солнца, — наверху, вокруг древних могильных плит, бегали дети.
Мама легла спать в кабинете Розы. Она спала двое суток. Роза закрыла дверь на ключ и никого не пускала. Даже позвонить.
— К тебе мама приехала. Только она спит, — сказала мне Роза.
— Как спит? — обалдела я.
Мама приехала и уснула, даже меня не поцеловав, не повидав!
— Ну и пусть спит, раз я ей не нужна, — буркнула обиженно я.
— Ты хоть и умная, но очень глупая девочка, — покачала головой Роза, — не надо сейчас так говорить. Нельзя так. Будешь так говорить, плохо будет.
Вечером проснулась спавшая двое суток мама. Местные жители сказали, что там, на перевале, сошла еще одна лавина. Чудом никто не пострадал.
Я с тех пор верю: скажешь плохое про маму — будет горе…