Мое амплуа в борделе — строгая госпожа.
Рабочее погоняло — госпожа Эрна.
К нам ходит писатель Горький, чтоб, громко ржа,
я его била плеткой и выражалась скверно.
Все эти мерзости мне удаются с большим трудом.
Мой подопечный, сказать по правде, не очень свеж.
Хорошо, хоть работать приходится плеткою, а не ртом.
Я ведь певица в группе в стиле электроклэш.
Скоро мне стало ясно: меж нами что-то другое,
чем пошлое садо-мазо и грубый рабочий секс:
во-первых, хоть он ни разу не видел меня нагою,
во взгляде его не похоть, а нежный любовный блеск.
Мне тоже никто как Горький ни разу не был так близок.
И я отнюдь не скрывала своей влюбленности.
И вот он меня заказывает на вызов
по предварительной между нами договоренности.
Наперекор специфике древнего ремесла,
я всю неделю блюла жесткую моногамию.
Он будет рад, что со скоростью света к нему пришла,
будто бы и не своими ногами я.
У мавзолея крылатый бес меня искусил,
заговорил, увлек, и я приняла решение.
В результате заместо «Яндекс» или «Игил"-такси
я выбрала его рискованное спецпредложение.
Вот залезла ему на спину я,
он разбежался и полетел!
В крылатую желтую ночь совиную
по небу летел объект из двух тел.
Ночью заводы бегут за дымом из труб,
улицы летят наперегонки друг с другом.
А подо мною — не лошади круп, а труп.
Но мы летим, летим в ветре ночном упругом.
На лету разговаривать с трупом — играть с огнем:
сбросит тебя и все — не собрать кишок.
А в былинах всадники разговаривают с конем,
говорят ему: «Ой ты, волчья сыть, травяной мешок».
Я набралась смелости и говорю: — Владимир Ильич,
а правду пишут, что вы в Шушенском зайцев били веслом?
А он против ветра орет: — клевета это все и дичь,
распространяемая одним вонючим старым козлом.
А вот проституток, как уток, я сам, бывало, лично стрелял.
И проститутке-Троцкому бошку снес ледорубом тоже, конечно, я!
По мнению всяких умников, я в это время, как мишка, в гробу лежал,
и до сих пор лежу, словно плюшевый. А с хуя?
Тут его передернуло даже, а я, вцепясь
полумертвой хваткой, перечить ему не смея,
быстро закрыла рот, выдать себя боясь
вождю пролетариата, озлить воздушного змея.
Ильич говорит: — Мы летим над улицей кой-кого
к одному из главных бумагомарателей.
Не было и нет никакого писателя Горького,
как никогда не было и всех остальных писателей.
Все книги пишет за них одна и та же программа.
Разницы нет никакой — одинаковое говно.
Ему достался роман про мать и еще какая-то драма —
пьеса про пьяниц и про бомжей — «Городское дно».
То есть этот ваш усатый клиент —
любитель плетки и всяческого содома —
это из рюмочной «Зюзино» озабоченный старый дед,
не писатель, а псих со справкой и пациент дурдома.
Документы, конечно, все у него фальшивые.
Он рыщет по всем презентациям и фуршетам,
а главное занятие этого деда вшивого —
бухать, шакалить и выклянчивать сигареты.
Вот такая, можно сказать, коварная мелодрама.
Хорошо, хоть у Ильича для меня не нашлось весла.
Ветер из глаз моих высекал слезы стыда и срама.
Но я неслась на крыльях любви. Любовь, как известно, зла.