Как может военный человек, всю жизнь прослуживший в армии, уверовать в бессмысленную до идиотизма доктрину: «Малой кровью, на чужой территории»? Сколь бы высока ни была трибуна, с которой данная истина провозглашается! Уверовать всего через двадцать лет после окончания Первой и на втором году Второй мировой войны, имея представление, что такое германская армия, каков немецкий солдат и немецкая техника, и зная правду о своей армии — всю правду, а не то, что так упоительно подается на парадах, показных маневрах и в кинофильмах типа «Если завтра война».
Можно понять, когда страшно человеку оспорить высочайше утвержденную теорию — ведь это значит пойти вслед за тысячами других в лагеря и к стенке, умереть с клеймом врага народа. Но ведь молча, для себя, в своей дивизии можно же и нужно делать то, что требует долг и здравый смысл? Или же и этого нельзя? Неужели русский человек неисправим и только смертельная опасность, грань национальной катастрофы в состоянии пробудить в людях героизм, талант, гражданское мужество? А во всех других случаях ему проще и приятнее без рассуждений, без попытки сохранить в себе здравый смысл и совесть выполнять указания любого, кто прорвался к кормилу власти, как бы преступны или просто глупы эти указания ни были?
Почему при проклятом, сгнившем на корню самодержавии его верные слуги могли понять опасность, исходившую от самого помазанника божия, находили силы спорить с государем и Верховным главнокомандующим, доказывать ему его же бездарность, грозить отставкой? Как тот же генерал Брусилов в шестнадцатом году: «В случае же, если мое мнение не будет принято во внимание, я буду вынужден считать мое пребывание на посту главнокомандующего не только бесполезным, но и вредным. Прошу меня в этом случае сменить». Такие слова говорил Брусилов царю публично, что зафиксировано в протоколах высочайшего совещания в Ставке 28 марта 1916 года. Или здесь дело в том, что вольности дворянства предполагали известную независимость внутри этого круга, или настолько очевидной была истина, что честь в любом случае дороже и положения, и самой жизни, и только дальнейший прогресс, социальный и культурный, отмел этот феодально-помещичий пережиток? Или, наконец, все дело в том, что четыре года мировой и пять лет гражданской настолько выбили всех наиболее честных и отважных с обеих сторон, что некому стало на практике воплощать нравственные императивы?