Глава 4
Среди единодушных и даже несколько преувеличенных аплодисментов, вызванных голосом и манерою дебютанта, только один из слушателей, сидевший на кончике стула, сжав колени и неподвижно вытянув на них руки, точно египетское божество, оставался молчаливым, как сфинкс, и загадочным, как иероглиф; то был учёный профессор и знаменитый композитор Порпора. В то время как его учтивый коллега, профессор Меллифьоре, приписывая себе всю честь успеха Андзолето, рассыпался перед дамами и низко кланялся мужчинам, благодаря даже за взгляд, профессор духовной музыки сидел опустив глаза в землю, насупив брови, стиснув губы, словно погружённый в глубокое раздумье. Когда всё общество, приглашенное в этот вечер на бал к догарессе, понемногу разъехалось и у клавесина остались только особенно рьяные любители музыки, несколько дам и самых известных артистов, Дзустиньяни подошел к строгому маэстро.
— Дорогой профессор, — сказал он, — вы слишком сурово смотрите на всё новое, и ваше молчание меня не пугает. Вы упорно хотите остаться глухим к чарующей нас светской музыке и к её новым приёмам, но ваше сердце невольно раскрылось и ваши уши восприняли соблазнительный яд.
— Послушайте, sior profesor, — сказала по-венециански прелестная Корилла, принимая со своим старым учителем ребячливый тон, как в былые годы в scuola — я хочу вас просить об одной милости…
— Прочь, несчастная! — с улыбкой воскликнул маэстро, полусердито отстраняя льнувшую к нему неверную ученицу. — Что общего теперь между нами? Ты больше для меня не существуешь. Дари другим свои обворожительные улыбки и коварное щебетанье.
— Он уже смягчается, — проговорила Корилла, одной рукою взяв за руку дебютанта, а другой не переставая теребить пышный белый галстук профессора… — Поди сюда, Дзото, стань на колени перед самым великим учителем пения всей Италии. Унизься, смирись перед ним, мой мальчик, обезоружь его суровость. Одно слово этого человека, если ты его добьёшься, имеет больше значения, чем все трубы, вещающие о славе.
— Вы были очень строги ко мне, господин профессор, — проговорил Андзолето, отвешивая ему поклон с несколько насмешливой скромностью. — Однако все эти четыре года я только и жил мыслью добиться того, чтобы вы изменили свой суровый приговор; и если это не удалось мне сегодня, то я не знаю, где взять смелость появиться ещё раз перед публикой под бременем вашей анафемы.
— Дитя моё, предоставь женщинам медоточивые, лукавые речи, — сказал профессор, стремительно поднимаясь с места и говоря с такою убедительностью, что его обычно согнутая и мрачная фигура как-то сразу стала и выше и благороднее, — не унижайся никогда до лести даже перед высшими, а тем более перед человеком, мнением которого ты, в сущности, пренебрегаешь. Какой-нибудь час назад ты сидел там, в углу, бедный, неизвестный, боязливый; вся твоя будущность держалась на волоске, всё зависело от звучности твоего голоса, от мгновенного промаха, от каприза твоих слушателей. И вот случай и порыв в одно мгновение сделали тебя богатым, знаменитым, заносчивым. Артистическая карьера открылась перед тобой. Беги же вперёд, пока хватит сил! Но выслушай меня хорошенько, так как в первый, а быть может, и в последний раз ты услышишь правду. Ты на плохой дороге, поёшь плохо и любишь плохую музыку. Ты ничего не знаешь, ты ничего не изучил основательно. У тебя есть только техника и легкость. Проявляя страсть, ты остаешься холодным. Ты воркуешь и чирикаешь подобно хорошеньким, кокетливым девицам, которым прощают плохое пение ради их жеманства. Ты не умеешь фразировать, у тебя плохое произношение, вульгарный выговор, фальшивый, пошлый стиль. Однако не отчаивайся: хотя у тебя есть все эти недостатки, но есть и то, с помощью чего ты можешь их преодолеть. Ты обладаешь качествами, которые не зависят ни от обучения, ни от работы, в тебе есть то, чего не в силах у тебя отнять ни дурные советы, ни дурные примеры: у тебя есть божественный огонь, гениальность… Но, увы, огню этому не суждено озарить ничего великого, гениальность твоя будет бесплодна… Я прочитал это в твоих глазах, почувствовал в твоей груди; у тебя нет преклонения перед искусством, у тебя нет веры в великих учителей, нет уважения к великим творениям; ты любишь славу, только славу, и любишь её исключительно для себя самого. Ты бы мог… ты смог бы… но нет… слишком поздно. Твоя судьба будет судьбой метеора, подобно…
Тут профессор, быстро надвинув на голову шляпу, повернулся и вышел, ни с кем не простившись, занятый, очевидно, дальнейшим развитием своего загадочного приговора.
Хотя все присутствовавшие и пытались поднять на смех выходку профессора, тем не менее на несколько мгновений у всех осталось тягостное впечатление чего-то печального, тревожного… Андзолето, по-видимому, первый перестал думать об этом, хотя слова профессора и вызвали в нем радость, гордость, гнев и смятение чувств, которым суждено было наложить отпечаток на всю его дальнейшую жизнь. Казалось, он был всецело поглощён одной только Кориллой и так успел убедить её в этом, что она не на шутку влюбилась в него с первой же встречи. Граф Дзустиньяни не очень ревновал её: быть может, у него были основания не особенно её стеснять. Больше всего он интересовался блеском и славой своего театра, — не потому, что был жаден к богатству, а потому, что был, как говорится, истым фанатиком изящных искусств. По-моему, это слово определяет весьма распространенное среди итальянцев чувство, отличающееся большой страстностью, но не всегда умением разграничить хорошее и дурное… Культ искусства — выражение слишком современное, неизвестное сто лет тому назад, — означает совсем не то, что вкус к изящным искусствам. Граф был человек с артистическим вкусом в том смысле, как это тогда понимали: любитель, и только. Удовлетворение этого вкуса и было главным делом его жизни. Он интересовался мнением публики и стремился заинтересовать её собою, любил иметь дело с артистами, быть законодателем мод, заставить говорить о своем театре, о своей роскоши, о своей любезности и щедрости. Одним словом, у него была страсть, преобладающая у провинциальной знати, — показное тщеславие. Быть владельцем и директором театра — это был наилучший способ угодить всему городу и доставить ему развлечение. Ещё большее удовлетворение получил бы граф, если бы смог угощать за своим столом всю республику. Когда иностранцам случалось расспрашивать профессора Порпору о графе Дзустиньяни, он обыкновенно отвечал: «Это человек, чрезвычайно любящий угощать: в своём театре он подает музыку совершенно так же, как фазанов за своим столом».
Около часа ночи гости начали расходиться.
— Андзоло, где ты живёшь? — спросила дебютанта Корилла, оставшись с ним вдвоём на балконе.
При этом неожиданном вопросе Андзолето покраснел и тут же побледнел. Как признаться этой блестящей, пышной красавице, что у него нет своего угла? Хотя в этом ему, пожалуй, легче было бы сознаться, чем назвать ту жалкую лачугу, где он ночевал тогда, когда не спал под открытым небом по собственной охоте или по необходимости.
— Что ты находишь удивительного в моём вопросе? — смеясь над его смущением, спросила Корилла.
С необыкновенной находчивостью Андзолето поспешил ответить:
— Я спрашиваю себя, какой королевский дворец, дворец какой волшебницы достоин принять гордого смертного, который принес бы туда воспоминания о нежном взгляде Кориллы?
— Что ты, льстец, хочешь этим сказать? — возразила она, устремляя на него взгляд, самый жгучий из всего её дьявольского арсенала.
— Что это счастье мне ещё не дано, но что если б я был этим счастливцем, то, упоённый гордостью, жаждал бы жить между небом и морями, подобно звёздам.
— Или подобно cuccali! — громко смеясь, воскликнула певица.
Известно, что морские чайки крайне неприхотливы, и венецианская поговорка приравнивает к ним легкомысленного, взбалмошного человека, как французская — к жуку: «Легкомыслен, как жук».
— Насмехайтесь надо мной, презирайте меня, — ответил Андзолето, только не отнимайте у меня вашего расположения.
— Ну, раз ты хочешь говорить со мной одними метафорами, — возразила она, — то я увожу тебя в своей гондоле; и если ты очутишься далеко от своего дома, пеняй на себя.
— Так вот почему вы интересовались, где я живу, синьора! В таком случае мой ответ будет короток и ясен: я живу на ступеньках вашего дворца. — Ну, так ступай и жди меня на ступеньках того дворца, в котором мы находимся сейчас, — проговорила Корилла, понизив голос, — а то как бы Дзустиньяни не остался недоволен снисходительностью, с какой я выслушиваю твой вздор.
В порыве удовлетворенного тщеславия Андзолето тут же бросился к пристани дворца, а оттуда прыгнул на нос гондолы Кориллы, отсчитывая секунды по быстрому биению своего опьяненного сердца. Но ещё до того, как Корилла появилась на лестнице дворца, много мыслей пронеслось в лихорадочно работавшем мозгу честолюбивого дебютанта. «Корилла всемогуща, — говорил он себе, — но что, если, понравившись ей, я тем самым навлеку на себя гнев графа? Что, если вследствие моей слишком быстрой победы он бросит свою легкомысленную любовницу и она потеряет свое могущество?»
И вот, когда раздираемый сомнениями Андзолето, измеряя взглядом лестницу, по которой он мог бы ещё уйти, помышлял уже о бегстве, портик вдруг озарился факелами и красавица Корилла в горностаевой пелерине показалась на верхних ступеньках, окруженная кавалерами, состязавшимися между собою из-за чести проводить её, по венецианскому обычаю, до гондолы, поддерживая под круглый локоть.
— А вы что тут делаете? — обратился к растерявшемуся Андзолето гондольер примадонны. — Входите скорее в гондолу, если это вам дозволено, а не то бегите по берегу: с синьорой идет сам граф.
Андзолето, не сознавая хорошенько, что он делает, забился внутрь гондолы. Он совсем потерял голову. Опомнившись, он представил себе, до чего будет удивлен и рассержен граф, когда, войдя с возлюбленной в гондолу, увидит там своего дерзкого питомца. Его страх был тем мучительнее, что длился более пяти минут. Синьора, остановившись на середине лестницы, разговаривала, смеялась, спорила со своей свитой относительно какой-то рулады, причем даже громко исполняла её на разные лады. Её чистый и звонкий голос реял среди дворцов и куполов канала, подобно тому как крик петуха, пробудившегося перед зарёй, разносится в сельской тиши. Андзолето, не в силах переносить дольше такое напряжение, решил прыгнуть в воду со стороны, противоположной лестнице. Он уже опустил было стекло в бархатной черной раме, уже занес ногу за борт, когда второй гондольер, сидевший на корме, нагнулся к нему и прошептал:
— Раз поют, значит, вам надо сидеть смирно и ждать безбоязненно.
«Я ещё не знаю этих обычаев», — подумал про себя Андзолето и стал ждать, не совсем, впрочем, отделавшись от своего мучительного страха. Корилла доставила себе удовольствие заставить графа проводить её до самой гондолы. Стоя уже на носу, она не переставала посылать ему пожелания felicissima notte до тех пор, пока гондола не отчалила от своего берега. Затем она уселась возле своего нового возлюбленного так спокойно и просто, словно не рисковала ни его жизнью, ни своей судьбой в этой дерзкой игре.
— Какова Корилла? — говорил в это время Дзустиньяни графу Барбериго.
— Даю голову на отсечение: она не одна в гондоле.
— А почему вам могла прийти в голову такая мысль? — спросил Барбериго.
— Потому что она всячески настаивала, чтобы я проводил её до её дворца.
— И вы не ревнуете?
— Я давно уже излечился от этой слабости и дорого бы дал, если бы наша примадонна серьезно увлеклась кем-нибудь, кто заставил бы её предпочесть пребывание в Венеции мечтам о путешествии, которым она мне угрожает. Утешиться в её измене мне нетрудно, а вот заменить её, найти другой такой голос, талант — это потруднее: кто, кроме неё, в состоянии так привлекать публику в Сан-Самуэле и доводить её до неистовства?
— Понимаю. Но кто же, однако, счастливый обладатель этой взбалмошной принцессы, на сегодняшний вечер?
Тут граф с приятелем стали перебирать всех, на ком Корилла в течение вечера могла остановить свой выбор. Андзолето был единственный, о ком они не подумали.