Глава 104
Граф Христиан упал в кресло, словно сражённый громом; канонисса истерически зарыдала и бросилась к Альберту, точно надеялась своими ласками оживить его. Барон Фридрих пробормотал несколько бессвязных и бессмысленных слов, словно человек, впавший в тихое помешательство. Сюпервиль подошел к Консуэло, чья напряжённая неподвижность пугала больше, чем бурное отчаяние других.
— Не заботьтесь обо мне, сударь, — сказала она ему. — И вы, друг мой, — убеждала она Порпору, обратившего в первую минуту всё своё внимание на неё. — Лучше уведите несчастных родственников. Займитесь ими, думайте только о них, а я останусь здесь. Мёртвым нужны лишь почтение и молитва. Графа и барона увели без всякого сопротивления с их стороны. Канониссу, холодную и неподвижную как труп, унесли в её комнату, куда за ней для оказания помощи пошел Сюпервиль. Порпора, не зная сам, что с ним творится, спустился в сад и зашагал там как сумасшедший. Он задыхался. Его чувствительность была как бы заключена в броню сухости, скорее внешнюю, но с которой он уже свыкся как с привычкой. Сцены смерти и ужаса поразили его впечатлительное воображение, и он долго бродил при лунном свете, преследуемый зловещими голосами, певшими над самым его ухом страшное погребальное песнопение «Dies irae».
Консуэло осталась одна подле Альберта, ибо не успел капеллан приступить к молитве за усопших, как свалился без чувств, и его также пришлось унести. Бедняга во время болезни Альберта упорно просиживал с канониссой подле него все ночи напролёт и окончательно выбился из сил.
Графиня Рудольштадт, стоя на коленях у трупа своего мужа, держа его ледяные руки в своих, положив голову на переставшее биться сердце, погрузилась в глубокое, сосредоточенное размышление. Она не чувствовала в эту прощальную минуту того, что принято называть горем. По крайней мере она не испытывала той безысходной печали, которая неизбежна при потере существа, нужного нам каждую минуту для нашего счастья. Любовь её к Альберту не носила характера такой близости, и смерть его не создавала осязательной пустоты в её жизни. К нашему отчаянию при потере тех, кого мы любим, нередко тайно примешивается любовь к самому себе и малодушие перед новыми обязанностями, налагаемыми на нас их утратой. Отчасти такое чувство законно, но только отчасти, и с ним должно бороться, хотя оно и естественно. Ничто подобное не могло примешаться к торжественной печали Консуэло. Жизнь Альберта была чужда её жизни во всех отношениях, кроме одного — он удовлетворял в ней потребность в восхищении, уважении и симпатии. Она примирилась с мыслью жить без него, отрешилась от всякого проявления любви, которую ещё два дня назад считала уже потерянной. В ней остались только потребность и желание быть верной священной памяти о нём. Альберт уже раньше умер для неё, и теперь он был не более, а в некоторых отношениях, пожалуй, даже менее мёртв, так как Консуэло, долго общаясь с такой необыкновенной душой, путём размышлений и мечтаний сама пришла к поэтическому верованию Альберта в переселение душ. Это верование её главным образом зиждилось на отвращении, которое она питала к идее Бога мстителя, посылающего человека после смерти в ад, и на христианской вере в вечную жизнь души. Альберт, живой, но предубеждённый против неё обманчивыми внешними признаками, изменивший любви к ней или снедаемый подозрениями, представлялся ей точно в тумане, живущим новой жизнью, такой неполной в сравнении с той, которую он хотел посвятить возвышенной любви и непоколебимому доверию. А Альберт, в которого она снова может верить, которым может восторгаться, Альберт, умерший на её груди, не умер для неё. Да разве не жил он полной жизнью, пройдя под триумфальной аркой прекрасной смерти, которая ведёт либо к таинственному временному отдыху, либо к немедленному пробуждению в более чистом и более благоприятном окружении? Умереть, борясь со своей собственной слабостью, чтобы возродиться сильным, умереть, прощая злым, чтобы возродиться под влиянием и покровительством великодушных сердец, умереть истерзанным искренними угрызениями совести, чтобы возродиться прощённым и очищенным, с врожденными добродетелями, — да разве всё это не является чудесной наградой?
Консуэло, посвящённая Альбертом в учение, источником которого были гуситы старой Чехии и таинственные секты былых веков (а те имели связь с серьёзными толкователями мыслей самого Христа и его предшественников), Консуэло, уверенная, что душа её супруга не сразу оторвалась от её души, чтобы воспарить в недосягаемых фантастических эмпиреях, примешивала к новому восприятию мира кое-какие суеверные воспоминания своего отрочества. Она верила в привидения, как верят в них дети народа. Не раз ей во сне являлся призрак матери, покровительствовавший ей и охранявший от опасности. То было своего рода верование в вечный союз умерших душ с миром живых, ибо суеверие простодушных народов, по-видимому, существовало всегда как протест против мнения законодателей от религии об окончательном исчезновении человеческой сущности, либо поднимающейся на небо, либо спускающейся в ад.
И Консуэло, прижавшись к груди трупа, не представляла себе, что Альберт мёртв, и не сознавала всего ужаса этого слова, этого зрелища, этой идеи. Она не верила, что духовная жизнь могла так скоро исчезнуть и этот мозг, это сердце, переставшее биться, угасли навсегда.
«Нет, — думала она, — Божественная искра, быть может, еще тлеет, прежде чем раствориться в лоне Бога, который приемлет её для того, чтобы отослать в жизнь вселенной под новым обликом. Быть может, существует ещё какая-нибудь таинственная, неведомая жизнь в этой едва остывшей груди. Да и где бы ни находилась душа Альберта, она видит, она понимает, она знает, что происходит вокруг его бренных останков. Быть может, в моей любви он ищет пищи для своей новой деятельности, в моей вере — силы, побуждающей искать в Боге стремление к воскресению».
И, погружённая в эти неясные думы, она продолжала любить Альберта, открывала ему свою душу, обещала свою преданность, повторяла клятву в верности, только что данную ему перед Богом и его семьей; словом, она продолжала относиться к нему и мысленно и в сердце своём не как к покойнику, которого оплакивают, ибо расстаются с ним, а как к живому, чей сон охраняют до тех пор, пока не встретят с улыбкой его пробуждение.
Придя в себя, Порпора с ужасом вспомнил о том, в каком состоянии он оставил свою воспитанницу, и поспешил к ней. Он был удивлён, застав её совсем спокойной, как будто она сидела у изголовья больного друга. Маэстро хотел было уговорить, убедить её пойти отдохнуть.
— Не говорите ненужных слов пред этим уснувшим ангелом, — ответила она. — Идите отдохните сами, дорогой мой учитель, а я здесь отдыхаю.
— Ты, стало быть, хочешь уморить себя? — с каким-то отчаянием проговорил Порпора.
— Нет, друг мой, я буду жить, — отвечала Консуэло, — и выполню свой долг и перед ним и перед вами, но в эту ночь я не покину его ни на минуту.
Так как в доме ничего не делалось без приказания канониссы, а слуги относились к молодому графу с суеверным страхом, то никто из них в течение ночи не посмел приблизиться к гостиной, где Консуэло оставалась одна с Альбертом; Порпора же и доктор всё время переходили из графских покоев то в комнату канониссы, то в комнату капеллана. Время от времени они заходили осведомить Консуэло о состоянии несчастных родных Альберта и справиться относительно неё самой. Им было совершенно непонятно её мужество.
Наконец под утро всё успокоилось. Тяжёлый сон одолел сильнейшую скорбь. Доктор, выбившись из сил, пошёл прилечь. Порпора уснул в кресле, прислонившись головой к краю кровати графа Христиана. Одна Консуэло не чувствовала потребности забыться. Погружённая в свои думы, то усердно молясь, то восторженно мечтая, она имела только одного бессменного товарища — опечаленного Цинабра; верный пёс время от времени смотрел на своего хозяина, лизал его руку и, отвыкнув уже от ласки этой иссохшей руки, снова покорно укладывался, положив голову на неподвижные лапы.
Когда солнце, поднимаясь из-за деревьев сада, озарило своим пурпурным светом чело Альберта, в гостиную вошла канонисса; её приход вывел Консуэло из задумчивости. Граф не смог подняться с постели, но барон Фридрих машинально пришёл помолиться перед алтарем вместе с сестрой и капелланом; затем стали говорить о погребении, и канонисса, находя снова силы для житейских забот, велела позвать горничных и старого Ганса.
Тут доктор и Порпора потребовали, чтобы Консуэло пошла отдохнуть, и она покорилась, побывав предварительно у постели графа Христиана, который взглянул на неё, словно не замечая. Нельзя было сказать, спит он или бодрствует. Глаза его были открыты, дышал он ровно, но в лице отсутствовало всякое выражение.
Консуэло, проспав несколько часов, проснулась и спустилась в гостиную; сердце её страшно сжалось, — она увидела комнату опустевшей. Альберта уложили на пышные носилки и перенесли в часовню. Его пустое кресло стояло на том же месте, где Консуэло видела его накануне. Это было всё, что осталось от Альберта в этой комнате, бывшей в течение стольких горьких дней жизненным центром всей семьи. Даже и собаки его здесь не было. Весеннее солнце оживляло печальные покои, и с дерзкой смелостью свистели в саду дрозды.
Тихонько прошла Консуэло в соседнюю комнату, дверь в неё была полуоткрыта. Граф Христиан продолжал лежать, оставаясь как бы безучастным к страшной утрате. Его сестра, перенесшая на него всю заботу, какую до этого уделяла Альберту, неусыпно ухаживала за ним. Барон бессмысленно смотрел на пылавшие в камине поленья; только слёзы, невольно катившиеся по его щекам, которых он и не думал утирать, говорили о том, что, к несчастью, он не лишился памяти.
Консуэло подошла к канониссе и хотела поцеловать ей руку, но та отдернула руку с непреодолимым отвращением. Бедная Венцеслава видела в молодой девушке бич, причину гибели племянника. Первое время она с негодованием относилась к проекту их брака и всеми силами восставала против него, а потом, увидев, что нет возможности заставить Альберта от него отказаться и что от этого зависит его здоровье, рассудок и самая жизнь, даже желала этого брака и торопила его с таким же пылом, какой вначале вносила в свой ужас и отвращение. Отказ Порпоры, непобедимая страсть Консуэло к театру, — а маэстро не побоялся приписать ей это чувство, — словом, вся льстивая и пагубная ложь, которой были полны несколько его писем к графу Христиану, — в них он ни разу не заикнулся о письмах, написанных самою Консуэло и уничтоженных им, — всё это сильно огорчало отца Альберта и приводило в страшное негодование канониссу. Она возненавидела и стала презирать Консуэло. По её словам, она могла бы простить девушке, что та свела с ума Альберта роковой любовью, но была не в силах примириться с её бесстыдной изменой ему. Она не подозревала, что истинным убийцей Альберта был Порпора.
Консуэло прекрасно всё понимала и могла бы оправдаться, но она предпочла принять на себя все укоры, чем обвинить своего учителя и подвергнуть его опасности потерять уважение и дружбу этой семьи. К тому же она догадывалась, что если Венцеслава накануне и могла благодаря материнской любви отрешиться от злобы и отвращения к ней, то всё вернулось к ней теперь, когда оказалось, что жертва была принесена напрасно. Каждый взгляд бедной старухи, казалось, говорил ей: «Ты погубила наше дитя, не сумела вернуть ему жизнь, а теперь нам остался только позор заключённого с тобой брака».
Это немое объявление войны ускорило выполнение решения, которое уже раньше приняла Консуэло, — решения утешить насколько возможно канониссу в её последнем несчастье.
— Смею ли я просить ваше сиятельство назначить мне время для разговора с вами с глазу на глаз? — покорно проговорила она. — Я должна уехать завтра до восхода солнца и не могу покинуть замка, не высказав вам со всею почтительностью своих намерений.
— Ваших намерений! Впрочем, я уже догадываюсь о них, — колко заметила канонисса. — Успокойтесь, синьора, всё будет в порядке, и к правам, следуемым вам по закону, отнесутся с полнейшим уважением.
— Напротив, сударыня, я вижу, что вы совершенно не понимаете меня, возразила Консуэло. — И я хочу как можно скорее…
— Ну, хорошо! Раз я должна испить и эту чашу, — перебила её канонисса, поднимаясь, — пусть это будет сейчас, пока у меня ещё есть мужество. Следуйте за мной, синьора. Старший брат мой, по-видимому, дремлет. Господин Сюпервиль, который дал мне обещание ещё день поухаживать за ним, будет так любезен подежурить вместо меня подле него полчаса.
Она позвонила и приказала позвать доктора. Потом, обернувшись к барону, сказала:
— Братец, ваши заботы излишни, так как к Христиану до сих пор не вернулось сознание его горя. Оно, быть может, и не вернётся, к счастью для него и к несчастью для нас! Возможно, что-то состояние, в котором он находится, — начало конца. У меня нет никого на свете, кроме вас, братец; позаботьтесь же о своем здоровье, и без того очень подорванном мрачным бездействием, в которое вы впали. Вы привыкли к свежему воздуху и движению — ступайте прогуляйтесь, захватите с собой ружьё; ловчий будет сопровождать вас с собаками. Я знаю прекрасно, что это не рассеет вашего горя, но по крайней мере принесет пользу здоровью — в этом я уверена. Сделайте это для меня, Фридрих. Это докторское предписание, это просьба вашей сестры. Не отказывайте мне! В данную минуту вы этим можете наиболее утешить меня, ибо последняя надежда моей печальной старости — это вы!
Барон поколебался, но кончил тем, что уступил. Приехавшие с ним слуги подошли к нему, и он, как ребёнок, дал увести себя на свежий воздух. Доктор освидетельствовал графа Христиана; старик словно окаменел от горя, хотя и отвечал на его вопросы и, казалось, с кротким и равнодушным видом узнавал всех.
— Жар не очень большой, — тихо сказал Сюпервиль канониссе, — если к вечеру он не усилится, то, быть может, всё и обойдется благополучно.
Несколько успокоенная, Венцеслава поручила ему наблюдать за братом, а сама увела Консуэло в обширные покои, богато убранные в старинном вкусе, где Консуэло никогда ещё не бывала… Тут стояла большая парадная кровать, занавеси которой не раздвигались более двадцати лет. На ней скончалась Ванда Прахалиц, мать графа Альберта, это были её покои.
— Здесь, — торжественно проговорила канонисса, закрыв предварительно дверь, — нашли мы Альберта ровно тридцать два дня тому назад, после его исчезновения, длившегося две недели. С той минуты он больше не входил сюда и не покидал кресла, в котором вчера вечером скончался.
Сухие слова этого посмертного бюллетеня были произнесены с горечью и вонзались, как иглы, в сердце бедной Консуэло. Затем канонисса сняла с пояса связку ключей, с которой никогда не разлучалась, подошла к большому шкафу резного дуба и открыла обе его дверцы. Консуэло увидала в нём целую гору драгоценностей, потускневших от времени, причудливой формы, большей частью старинных, украшенных алмазами и ценными камнями.
— Вот фамильные драгоценности, — сказала канонисса, — принадлежавшие моей невестке до её брака с графом Христианом, затем те, что достались нам от моей бабушки и были подарены мной и братьями невестке, и, наконец, эти, купленные ей супругом. Всё это принадлежало сыну её Альберту, а отныне принадлежит вам, как его вдове… Возьмите их и не бойтесь, никто здесь не станет оспаривать их у вас. Мы ими не дорожим. Они нам ни к чему. Что же касается документов на материнское наследство моего племянника, через час они будут в ваших руках. Всё в порядке, как я вам уже сказала, а ждать документов на отцовское наследство вам, увы, быть может, не долго придется. Такова была последняя воля Альберта. Данное мною слово было равносильно в его глазах духовному завещанию.
— Сударыня, — ответила Консуэло, с отвращением захлопывая дверцы шкафа, — я порвала бы такое духовное завещание, а вас прошу взять обратно данное вами слово. Эти драгоценности нужны мне не больше, чем вам. Мне кажется, моя жизнь была бы навек осквернена ими. Если Альберт и завещал их мне, то, конечно, думая, что я, сообразно его чувствам и привычкам, раздам их бедным. Но я не сумела бы как следует распорядиться его благородным даянием. У меня нет ни административных способностей, ни необходимых знаний для действительно полезного распределения этих богатств. У вас, сударыня, к этим качествам присоединяется христианская душа, такая же великодушная, как у Альберта, вам и надлежит употребить это наследство на дела милосердия. Уступаю вам все свои права, если таковые действительно у меня имеются, чего я не знаю и знать никогда не пожелаю. Молю вас только об одной милости — никогда больше не оскорблять моей гордости подобными предложениями.
В лице канониссы что-то изменилось. Слова Консуэло невольно вызвали в ней уважение к девушке, но, не решаясь ещё восхищаться ею, старуха попробовала было настаивать.
— Что же вы думаете делать? — спросила она, пристально глядя на Консуэло. — У вас ведь нет состояния?
— Извините, сударыня, я достаточно богата: довольствуюсь малым и люблю труд.
— Так вы намерены вернуться… к тому, что вы называете своим трудом?
— Как ни убита я горем, сударыня, но вынуждена это сделать, и совесть моя не может протестовать, — на это у меня есть серьёзные причины.
— И вы не желаете иным путем поддерживать своё новое положение в обществе?
— Какое положение, сударыня?
— То, какое приличествует вдове Альберта.
— Я никогда не забуду, сударыня, что я вдова благородного Альберта, и поведение моё всегда будет достойно супруга, которого я потеряла.
— Однако графиня фон Рудольштадт снова появится на подмостках!
— Другой графини фон Рудольштадт, кроме вас, госпожа канонисса, нет и никогда не будет, если не считать, конечно, вашей племянницы, баронессы Амелии.
— Не в насмешку ли надо мной вы заговорили о ней, синьора? — воскликнула канонисса; имя Амелии подействовало на неё, словно ожог.
— Что означает этот вопрос, сударыня? — спросила Консуэло с удивлением, в искренности которого не могла усомниться Венцеслава. — Ради Бога, скажите мне, почему я не вижу здесь молодой баронессы? Боже мой! Неужели она также скончалась?
— Нет, — с горечью сказала канонисса, — дай Бог, чтобы это было так!
Не будем больше говорить об Амелии, речь идет не о ней.
— Однако, сударыня, я принуждена напомнить вам то, о чем не подумала раньше, а именно, что она является единственной и законной наследницей поместий и титулов вашей семьи. Вот что должно успокоить вашу совесть в вопросе о порученных вам Альбертом драгоценностях, раз закон не разрешает вам распорядиться ими в свою пользу.
— Ничто не может отнять у вас право на вдовью часть и на титул, они предоставлены вам предсмертной волей Альберта.
— Ничто не может помешать мне и отказаться от этих прав, и я отказываюсь. Альберт прекрасно знал, что я не желаю быть ни богатой, ни графиней.
— Но общество не даёт вам права от этого отказываться.
— Общество, сударыня! Ну вот о нём именно мне и хотелось поговорить с вами. Общество не поймет ни любви Альберта, ни снисходительности его семьи к такой бедной девушке, как я. Оно поставило бы ему это в упрек и считало бы пятном в вашей жизни. А для меня это было бы источником насмешек и, быть может, даже позора, так как, повторяю, общество не поймёт того, что у нас здесь происходит. Стало быть, обществу никогда и не следует этого знать, как не знают и ваши слуги, ибо мой учитель и господин доктор — единственные посторонние свидетели нашего тайного брака — ещё не разгласили его и не разгласят. За молчание учителя я вам ручаюсь, а вы можете и должны заручиться молчанием доктора. Будьте же спокойны на этот счет, сударыня! От вас будет зависеть унести тайну с собою в могилу, и никогда благодаря мне баронесса Амелия не заподозрит, что я имею честь быть её кузиной. Забудьте же о последнем часе графа Альберта, — это мне надо помнить о нём, благословлять его и молчать. У вас и без того довольно причин для слёз, зачем прибавлять к ним горе и унижение, напоминать вам о существовании вдовы вашего чудесного племянника!
— Консуэло! Дочь моя! — воскликнула, рыдая, канонисса. — Оставайтесь с нами! У вас великая душа и великий ум! Не покидайте нас!..
— Этого жаждало бы моё всецело преданное вам сердце, — ответила Консуэло, с восторгом принимая её ласки, — но я не могу ничего поделать, ибо в противном случае наша тайна была бы обнаружена или заподозрена, что сводится к одному и тому же, а я знаю, что честь семьи вам дороже жизни. Позвольте же мне, вырвавшись немедленно и без колебаний из ваших объятий, оказать вам единственную услугу, которая в моей власти!
Слёзы, пролитые канониссой в конце этой сцены, облегчили страшную тяжесть, подавлявшую её. То были первые её слезы после смерти племянника. Она приняла жертву Консуэло, и доверие, с каким старушка отнеслась к её решению, доказало, что она наконец оценила благородство характера девушки. Венцеслава рассталась с ней, спеша поделиться результатом разговора с капелланом и переговорить с Порпорой и Сюпервилем о необходимости хранить вечное молчание.
Заключение Консуэло почувствовала себя свободной и посвятила весь день обходу замка, сада и окрестностей, чтобы ещё раз увидеть места, напоминавшие ей о любви Альберта. В благоговейном порыве она добралась до самого Шрекенштейна и присела на камень в той страшной пустыне, где так долго смертельно страдал Альберт. Но вскоре мужество покинуло её, воображение разыгралось, и ей почудилось, будто из-под скалы доносится глухой стон. Она даже не посмела признаться себе, что явственно слышит этот стон. Так как Альберта и Зденко уже не было в живых, такой обман слуха мог быть лишь чем-то болезненным, губительным. И Консуэло поспешила уйти оттуда. Подходя в сумерки к замку, она встретила барона Фридриха, который уже стал крепче держаться на ногах и немного оживился во время страстно любимой им охоты. Сопровождавшие его охотники загоняли дичь, стремясь вызвать в нём желание её подстрелить. Он все ещё целился верно, добычу же подбирал вздыхая.
«Вот он будет жить и утешится», — подумала молодая вдова.
Канонисса ужинала или делала вид, что ужинает, в комнате брата. Капеллан, вставший с постели, чтобы пойти в часовню помолиться у тела покойного, попробовал было сесть за стол, но у него был жар, и в самом начале ужина он почувствовал себя плохо. Сюпервиль был голоден, и необходимость бросить горячий суп и вести каноника в его комнату невольно вызвала у него восклицание, в котором чувствовалась досада:
— Бывают же такие слабые, лишённые мужества люди! Здесь только двое мужчин — канонисса и синьора!
Вскоре он вернулся, решив не принимать особенно близко к сердцу нездоровье бедного священника, и вместе с бароном воздал должное ужину. Порпора, страшно подавленный, хотя он и скрывал это, был не в состоянии открыть рот ни для разговоров, ни для еды. А Консуэло думала лишь о последнем ужине за этим самым столом, когда она сидела с Альбертом и Андзолето…
Затем вместе с учителем она занялась приготовлением к отъезду. Лошади были заказаны на четыре часа утра. Порпора не хотел было ложиться, но сдался на просьбы и уговоры приемной дочери, боявшейся, как бы он тоже не захворал. Желая убедить его, Консуэло уверила, что сама также уснет. Перед тем как разойтись по своим комнатам, они отправились к графу Христиану. Он спокойно спал, и Сюпервиль, жаждавший поскорее покинуть эту печальную обитель, уверял, что у старика нет больше жара.
— Это правда, сударь? — испугавшись опрометчивости доктора и отозвав его в сторону, спросила Консуэло.
— Клянусь вам, — ответил он, — на этот раз он спасен; однако должен предупредить вас, что вообще он не особенно-то долго протянет. В этом возрасте не чувствуют так остро горя в первую минуту, но несколько позже тоска и одиночество его доконают. Это только отсрочка. Итак, будьте настороже, ведь не серьёзно же, в самом деле, отказались вы от своих прав? — Очень серьёзно, уверяю вас, сударь, — ответила Консуэло. — И меня очень удивляет, что вы никак не можете поверить такой простой вещи.
— Вы разрешите мне, сударыня, сомневаться в этом до смерти вашего свёкра. А пока вы сделали большую ошибку, отказавшись от драгоценностей и титула. Ну, ничего! У вас есть на это свои причины, в которые я не вхожу, но думаю, что такая уравновешенная особа, как вы, не может поступить легкомысленно. Я дал честное слово хранить семейную тайну и буду ждать, когда вы меня от него освободите. В своё время и в своём месте мои показания будут вам полезны. Можете на них рассчитывать. Вы всегда найдёте меня в Байрейте, если Богу угодно будет продлить мою жизнь, и в надежде на это, графиня, целую ваши ручки.
Сюпервиль простился с канониссой, уверил, что ручается за жизнь больного, написал последний рецепт, получил крупную сумму денег, показавшуюся ему, однако, ничтожной по сравнению с той, какую он надеялся вытянуть у Консуэло, служа её интересам, и в десять часов вечера покинул замок, поразив и приведя в негодование Консуэло своим корыстолюбием. Барон отправился спать, чувствуя себя гораздо лучше, чем накануне.
Канонисса велела поставить для себя кровать подле Христиана. Две горничные дежурили в этой комнате, двое слуг — у капеллана и старый Ганс — у барона.
«К счастью, нищета и лишения не усугубляют их горя, — подумала Консуэло. — Но кто же будет подле Альберта в эту мрачную ночь, под сводами часовни? Я — раз это моя вторая и последняя брачная ночь!»
Она выждала, пока всё стихло и опустело в замке, и когда пробило полночь, засветила маленькую лампу и пошла в часовню.
В конце ведущей в неё галереи она наткнулась на двух слуг замка. Сначала её появление очень их испугало, но затем они признались ей, почему они тут. Им велено было отдежурить четверть ночи у тела господина графа, но страх помешал им, и они предпочли дежурить и молиться у дверей.
— Какой страх? — спросила Консуэло; её оскорбило, что такой великодушный хозяин уже не возбуждает в своих слугах иного чувства, кроме ужаса.
— Что поделаешь, синьора, — ответил один из слуг; им и в голову не приходило, что перед ними вдова графа Альберта, — у нашего молодого барина были непонятные знакомства и сношения с миром духов. Он разговаривал с умершими, находил скрытые вещи, не бывал никогда в церкви, ел вместе с цыганами… словом, трудно сказать, что может случиться с тем, кто проведёт нынешнюю ночь в часовне. Хоть убейте, а мы не остались бы там. Взгляните на Цинабра! Его не впускают в священное место, и он целый день пролежал у двери, не евши, не двигаясь и не воя. Он прекрасно понимает, что там его хозяин и что он мёртв. Потому-то пес ни разу и не просился к нему. Но как только пробило полночь, тут он стал метаться, обнюхивать, скрестись в дверь и подвывать, словно чувствуя, что хозяин его там не один и не лежит покойно.
— Вы жалкие глупцы! — с негодованием ответила Консуэло. — Будь у вас сердце потеплее, умишко ваш не был бы так слаб! — и она вошла в часовню, к великому изумлению и ужасу трусливых сторожей.
Днём Консуэло не хотела видеть Альберта. Она знала, что он окружён всей пышностью католической обрядности, и боялась разгневать его душу, продолжавшую жить в её душе, принимая хотя бы внешнее участие в обрядах, которые он всегда отвергал. Консуэло ждала этой минуты. Приготовившись к мрачной обстановке, какою должна была окружить покойного католическая церковь, она подошла к катафалку и стала глядеть на Альберта без страха. Она сочла бы оскорблением дорогих, священных останков проявить чувство, которое было бы так тяжело умершим, если бы они могли узнать о нем. А кто может нам поручиться, что их душа, оторвавшись от трупа, не видит нашего ужаса и не испытывает из-за этого горькой скорби? Боязнь мёртвых — отвратительная слабость. Это самое обыденное и жестокое кощунство. Матери этой боязни не знают.
Альберт лежал на ложе из парчи, украшенном по четырем углам фамильными гербами. Голова его покоилась на подушке черного бархата, усеянного серебряными блёстками. Из такого же бархата был сооружен балдахин. Тройной ряд свечей освещал его бледное лицо, спокойное, чистое, мужественное; казалось, будто он мирно спит. Последнего из Рудольштадтов, по обычаю их семьи, одели в древний костюм его предков. На голове была графская корона, сбоку — шпага, в ногах — щит с гербом, а на груди — распятие. Длинные волосы и черная борода довершали его сходство с древними рыцарями, чьи изваяния, распростертые на могилах его предков, покоились вокруг. Пол был усыпан цветами, и благовония медленно сгорали в позолоченных курильницах, стоявших по четырем углам его смертного ложа…
В течение трёх часов Консуэло молилась за своего супруга, созерцая его величественное спокойствие. Смерть, придав его лицу несколько более тёмный оттенок, мало изменила его, и Консуэло, любуясь его красотой, порою забывала, что он перестал жить. Ей чудилось даже, что она слышит его дыхание, а когда она отходила на минуту, чтобы подбросить благовоний в курильницы и сменить свечи, ей казалось, будто она слышит слабый шорох и видит лёгкое колебание занавесей и драпировок. Тотчас же она возвращалась к нему, но, глядя на холодные уста и угасшее сердце, отрешалась от мимолетных безумных надежд.
Когда часы пробили три, Консуэло поднялась и поцеловала в губы своего супруга; это был её первый и последний поцелуй любви.
— Прощай, Альберт! — проговорила она громко, охваченная религиозным экстазом. — Ты теперь, без сомнения, читаешь в моем сердце. Нет больше туч между нами, и ты знаешь, как я тебя люблю. Ты знаешь, если я и покидаю твои священные останки и предоставляю их твоей семье, которая завтра придет взирать на тебя, и покидаю, уже не падая духом, то это не значит, что я расстаюсь с вечной памятью о тебе и перестаю думать о твоей нерушимой любви. Ты знаешь, что не забывчивая вдова, а верная жена уходит из твоего дома и уносит тебя навеки в своей душе. Прощай, Альберт! Ты верно сказал: «Смерть проходит между нами и, по видимости, разлучает нас только для того, чтобы соединить в вечности». Преданная вере, которую ты преподал мне, убеждённая, что ты заслужил любовь и благодать твоего Бога, я не плачу о тебе, и никогда в моих мыслях не явишься ты мне в ложном и нечестивом образе покойника. Нет смерти, Альберт! Ты был прав, сердце моё чувствует так, раз теперь я люблю тебя больше, чем когда-либо!
Когда Консуэло произносила последние слова, опущенные сзади занавеси балдахина вдруг заколебались, приоткрылись, и в них показалось бледное лицо Зденко. В первую минуту она испугалась, привыкнув смотреть на него как на своего смертельного врага. Но в глазах Зденко светилась кротость, и, протягивая ей поверх смертного ложа свою грубую руку, которую она не колеблясь, пожала, он, улыбаясь, сказал:
— Бедняжка моя! Помиримся над его ложем сна! Ты доброе Божье создание, и Альберт доволен тобой. Поверь, он счастлив в эту минуту; он так хорошо спит, милый Альберт! Я простил его, ты видишь. Я снова пришел к нему, как только узнал, что он спит. Теперь уж больше я его не покину, уведу его завтра в пещеру, и там мы снова будем говорить с ним о Консуэло — Consuelo de mi alma. Иди отдохни, детка! Альберт не один: Зденко тут, всегда тут. Ему ничего не нужно. Ему так хорошо со своим другом. Несчастье отвращено, зло уничтожено, смерть побеждена… Трижды счастливый день настал… «Обиженный да поклонится тебе!..»
Консуэло была больше не в силах выносить детскую радость несчастного безумца. Она нежно с ним простилась и когда открыла дверь часовни, Цинабр бросился к своему старому другу и, радостно лая, стал без конца обнюхивать его.
— Бедный Цинабр, иди! Я спрячу тебя под кровать твоего хозяина, — говорил Зденко, лаская его с такой нежностью, словно он был его ребенком. — Иди, иди, мой Цинабр! Вот мы все трое и соединились! Больше уж не расстанемся!
Консуэло отправилась будить Порпору. Потом на цыпочках вошла в комнату Христиана и стала между его кроватью и кроватью канониссы.
— Это вы, дочь моя? — спросил старик, не выказывая при этом никакого удивления. — Очень счастлив вас видеть. Не будите моей сестры, — она, слава Богу, хорошо спит. Идите отдохните вы. Я совсем покоен. Сын мой спасён; скоро и я поправлюсь.
Консуэло поцеловала его седые волосы, его морщинистые руки и скрыла от него свои слёзы, которые могли, быть может, вывести его из заблуждения. Она не решилась поцеловать канониссу, заснувшую наконец впервые после месяца бессонных ночей.
«Бог положил предел и горю в самой чрезмерности его, — подумала Консуэло. — О! Если б эти несчастные могли подольше оставаться во власти благодетельной усталости!»
Полчаса спустя решётка подъемного моста замка Великанов опустилась за Порпорой и Консуэло, чьё сердце разрывалось на части оттого, что ей пришлось покинуть этих благородных стариков. И она даже не подумала, что грозный замок, где за столькими рвами и решётчатыми воротами было скрыто столько богатств и столько страданий, стал достоянием графини фон Рудольштадт…
Те из наших читателей, которые слишком устали, следуя за Консуэло среди её бесконечных приключений и опасностей, могут теперь отдохнуть. Те же, менее многочисленные, конечно, у которых ещё хватает мужества, узнают из следующего романа о продолжении странствований Консуэло и о том, что случилось с графом Альбертом после его смерти.