Ресторан на вокзале под вечер похож на остров — здесь остались лишь те, чей корабль давно ушёл. Я смеюсь по привычке, не веря, что это просто — быть на острове грешных молящимся моряком. Не читаю канцоны, не повторяю имя — моя библия стёрта пьяным гольфстримом в ноль. Она будет прочитана тысячу раз другими — но лишь мной переложена в песню, в морскую соль. И пока я на острове тех, кто не верит в южный, в корабельные снасти, в бога чужих морей — будет голос мой холоден, груб и слегка простужен — это значит опасен для большинства людей. Для сирен, их мужчин, капитанов, бродяг и кошек моя кровь так сладка, что не нужен потом коньяк. Эта чаша конечна… Только кого тревожит, что другой не отыщешь после - пьянеть вот так.
Как хранят облигации, грамоты, тайны, деньги — так храню я бумагу о том, что билет был сдан. Я смеюсь оттого, что гольфстрим запредельно мелкий — но как я хорошо, как глубоко попал. И не пишутся письма, не накрывает штормом — всё банально и жёстко, как опустевший трюм. И на теле твоём только одна полоска безраздельно моя — та, что спрятана под кольцом.
И смеются сирены и умирают боги в этом маленьком зале между семи морей. В корабельном журнале пляшут как черти строки, но их нет откровенней — стало быть нет точней.