Решила моя давно уже европейская приятельница показать своей четырнадцатилетней дочке советскую классику — фильм «Москва слезам не верит». Желая, так сказать, передать культурное наследие и попытаться вырвать подростка из лап Роберта Патиссона. Лиля смотрела прилежно и даже с интересом. А когда фильм кончился, сказала: «Какая же ужасная женщина эта Катерина».
Мы начали хором объяснять, что любовь к авторитарному Гоше в нечищеных ботинках не делает героиню плохой, и что некоторые вещи начинаешь понимать только в зрелом возрасте… Оказалось, однако, что Гоша, он же Гога, он же Жора вовсе не при чем. Вывод об «ужасности» героини, которую мы привыкли считать глубоко положительной, Лиля сделала после сцены, в которой Катерина раздраженно говорит дочери: познакомься, это твой отец, жив и довольно упитан…
«Вы понимаете, что произошло? — горячилась Лиля. — Ваша Катя сообщила дочери сразу две новости: отец, которого девочка считала умершим, на самом деле жив, а мать годами ее обманывала. Сказала между делом и убежала плакать по своему Гоше! А что такие новости любому человеку жизнь переворачивают — это неважно, да? Мы с твоим папой когда-то наворотили, а ты теперь сама с этим разбирайся, у меня дела поважнее, да?»
А ведь она права, ошалело сказала подруга, когда дитя, порвав наши кинематографические шаблоны, закрыло за собой дверь с рукописным плакатом: «Это больше не детская, теперь это приватная территория». Как же можно вывалить все это на подростка вот так, между прочим? Да примерно так же, как, поругавшись с мужем, ворваться к подруге, которая выступила свахой, и со словами «Твоя работа!» положить на обеденный стол младенца. Некоторый интерес к пищащему свертку две сугубо положительные героини еще одного советского фильма «Одиноким предоставляется общежитие» начинают проявлять лишь после обсуждения проблем, которые создал своим появлением на свет этот, в пеленках.
То, что сцены, на которые я, например, никогда не обращала внимания, могут кого-то шокировать, стало для меня открытием. Мы такое не только в кино, в жизни сто раз видели. Нас самих так растили. Вожатая в пионерском лагере кричала: «Дети налево — люди направо». Школьная медсестра однажды на полном серьезе заявила, что ПМС у старшеклассницы быть не может — вот в институт поступишь, тогда и поговорим, а пока хватит кукситься, в твоем возрасте вообще не полагается знать слово «нервы». Мать, прочитавшая на родительском собрании личный дневник тринадцатилетней дочери, искренне изумлялась: «Что значит, она обиделась? Мала еще обижаться!»
Кроме того, мала высказывать собственное мнение и вообще его иметь. Мала иметь секреты, выбирать себе друзей и цвет обоев для своей комнаты. Мала рассчитывать на уважение — его надо заслужить. Один сорокалетний мужчина так прямо и говорит: я своего сына люблю, но из школы забирать не буду, хоть мне и по пути, потому что за полчаса в машине он мне своими рассказами про жизнь второклашек мозг вынесет. Мужчину раздражает необходимость вникать в проблемы уровня: «Мы с Сережкой больше не дружим, потому что он за десептиконов». При этом мужчина уверен, что когда сын вырастет, то отношения с отцом у него будут самые превосходные: это сейчас с ним поговорить не о чем, а вот подрастет, станет человеком.
Мне, воспитанной в такой же системе координат, всегда было интересно: когда, в какой момент произойдет мое превращение в человека? Когда мои проблемы из разряда «не забивай голову» перейдут в разряд заслуживающих внимания? Я приставала с этим вопросом ко всем людям старше двадцати лет. И все отвечали одно и то же: когда вырастешь. Подруге моей удалось однажды получить более развернутый ответ: когда выучишься, выйдешь замуж и родишь ребенка. То есть, очевидно, в тот момент, когда в твоей жизни появится некто, кому можно будет сказать: «Мал ты еще иметь свое мнение. Вот вырастешь, станешь человеком — тогда и поговорим».