В.Д.
I
Стоял у окна, молча смотрел на волны, думал: «За что мне такое счастье?» И так же спокойно знал, что мне никогда не постичь его глубины, всей его «не-
возможности»… Пока оно здесь… Рядом со мной… В настоящем… Пока я его не убил… И понимая с жестокой ясностью, что совсем уже скоро я сделаю то,
что делал всегда… Чтобы снова вернуться в свое волчье логово, где не будет ни волн, ни моря… Ни этой остро щемящей осени… Ни этой Грустиночки,
отделившей меня от вечности… От камня, песка и глины… Пусть и на время, но всё же… От тысячи лет
одиночества… От женщин, что просто случались… И очень легко умирали, отпадая комьями птиц от моего совершенного неба… Неба для сумасшедших… Им там просто не хватало воздуха, и я их спокойно
расстреливал…
И вот прошел год… Я снова стою у окна очередного своего пристанища… И память возвращает меня в тот маленький домик у моря, где я также стоял… Бесконечно близко от счастья… А Чудо, пришедшее ко мне на Закате, смотрело в меня глазами Детены-
ша, пытаясь осилить реальность и стараясь не думать о будущем. Ибо очень его боялось.
II
Как странно все начиналось! Коротенькое, пронзительное сообщение: «Я хочу быть с тобой… Я хочу быть в тебе… Я больше не могу без тебя… Я хочу, чтобы все моё стало твоим… Почему ты не хочешь
взять? Где твои руки, Крестный?»
Она всегда говорила «Крестный» или «Отец» и за все наше время ни разу не сказала «любимый». И подписывалась только — «Твой детеныш». И, может
быть, этим она и отделила себя от прочих, посеяв в моем сознании бесконечный клубочек нежности и
томительно длинный образ… Это был образ Детеныша. И это был образ Женщины. Детеныша, потерянного во вселенной и мечтавшего обрести Отца.
Женщины с лоном, желавшим лишь одного — быть жестоко разбитым о мое столетнее древо.
III
Кэт находилась в Киеве, я в Одессе… Я отправил Детенышу свой черноморский адрес, и уже через день встречал ее на ЖД вокзале и увозил в наш
маленький домик у моря, на самом краю вселенной. Весь путь от вокзала она молчала, положив свою
головку мне на плечо, как бабочку на скалу. Настоящее было огромным, и она очень боялась в нем потеряться… Словами. Я тоже молчал, потому что мне нечего было сказать, да и не хотелось вспугнуть эту чудную бабочку, так трогательно примостившуюся
на скале. Мы даже не поздоровались. Ни на перроне, где я ловил ее, спорхнувшую с подножки вагончика, ни по дороге к авто, ни в самом авто, увозившим нас в Настоящее. Странно, но все было именно так.
В комнате я посадил ее на диванчик, сел напро-тив, закурил сигарету и наконец нарушил молчание.
— Ну, здравствуй, маленький! Как видишь, я все же Есть… И вот мои руки, Детеныш… И вот моя Глина… Ты!
— Крестный… — начала она, не в силах двинуться дальше и продолжая смотреть на меня… Пройдет
сто лет, но мне никогда не забыть, какими глазами
она смотрела и как много в них было неба… Неба
для сумасшедших. И как много в них было страха,
восхитительно детского страха перед тем, что всё
это вдруг окажется просто сном. Так смотрит Ребе-
нок, наконец-то нашедший своего Отца и очень бо-
ящийся вновь его потерять.
— Все нормально, Детеныш, — продолжил я вместо
нее. — Я сделаю это, но…
— Тебе что-то мешает? — уронила она еще более
сдавленным голосом.
— Нет, малыш! Мне ничего! не мешает. Но ты долж-
на понимать, что это будет… И ты должна его си-
льно желать. Понимать и желать. Ясно понимать и
сильно-сильно желать, чтобы именно тот, кого ты
считаешь Отцом, будет тебя…" — я сделал паузу, а
потом закончил одним коротким и хлестким сло-
вом. Ее личико вздрогнуло, как от удара бичом…
Удара, которого она ждала уже целую вечность…
— Да! Да! Да! Сделай это, Крестный! Только ты
сможешь сделать это… Так, как хочу я… — Она опус-
тила глаза, а потом уже тихим смущенным голосом
повторила то, что хотела услышать… От самой себя.
IV
Это было безумие. Райское безумие двух. И начи-
налось оно как безумие. Как безумие тянулись все
наши семь сумасшедших дней и как безумие оста-
лось во мне навсегда, за пределами которого всё
остальное казалось обычной патокой. Потому что
Безумие Двух — это единственный рай, который да-
но человеку построить Здесь.
(И если раньше, обращаясь к себе: «Скажи, стар-
че! Ты видел и ведал многое. Твоим чудесным ночам
нет счета. Как нет счета тем душам, которые ты
погубил… И все же скажи — был ли ты счастлив хотя
бы однажды?» — я, не колеблясь, отвечал: «Нет!», то
теперь ничего не отвечу. Не скажу — «Да», наверно,
просто не смогу сказать, но и «Нет» у меня не полу-
чится. Ни «Да», ни «Нет»… И все же, скорее — «Да»)
— Малыш! — сказал, поднимаясь с кресла. — Я вый-
ду покурить, а ты займись нашим ложем и подго-
товься к моему нашествию.
С террасы открывался вид на море, испещренное
парусами. Рядом летали чайки, в небе плыли обла-
ка, на горизонте сновали шхуны… А у меня за спиной
трепетало Счастье, с большими глазами Детеныша.
Когда я вернулся, она лежала, наполовину по-
крытая простыней, с руками на двух вершинках,
как-то очень старательно пытаясь их скрыть. Как-
то очень трогательно. Как-то — Очень…
V
Не отрывая от нее неподвижного взгляда, я раз-
делся по пояс, затем сбросил всё остальное. Опус-
тившись, стал целовать ее чудные ножки, медленно
приближаясь к бедрам, в которых полыхала девст-
венность… Детеныш тихонько постанывал и огром-
ными глазами, полными восторга и страха, смотрел
на восставшее древо. Оторвавшись от маленьких
впадин — последних ее рубежей — я прикоснулся
губами к ее бутончику, пока еще только бутончику.
— Крестный… — прошептала она, продолжая смот-
реть на древо. — Ты уверен, что он…
— Легко, моя радость, легко… — И, больше не за-
тягивая, начал осторожно входить в бутончик, раз-
двигая его лепестки, пока не почувствовал первой
преграды, отделявшей ее от Женщины.
-Малыш,-сказал я, взяв ее руки и крепко прижав
их к бедрам, — сейчас будет больно, но только на
одно мгновение. — Затем мощным длинным ударом
разбил эту стенку вдребезги и, не останавливаясь,
вошел до конца в эту распахнутую мной долину.
Детеныш вскрикнул, как раненный зайчик, и за-
мер, откинув головку, напряженной до предела
стрункой.
VI
— Вот и все, малыш… А дальше будет рай.
Я вышел почти до конца и тотчас вошел по новой.
А потом снова, снова и снова… Всё это делалось
медленно, но со все нарастающим ускорением. Од-
новременно с этим я замыкал между пальцами ее
отвердевшие сосочки, перетирая, сжимая, вращая…
Не так уж и часто первая встреча с древом за-
вершается чистым цунами, а не тем, что мерещится
иным постаревшим юношам. Цунами, мгновенно об-
рушившееся на берег, захватившее берег на несколь-
ко длинных секунд и тотчас вернувшееся в глуби-
ну, оставив нежайший бриз, овевающий лица жен-
щин… А не вереницу утомленных волн, доходящих
до берега и спокойно на нем умирающих… До самой
последней, уже и забывшей, что она волна.
И мне было очень важно, чтобы Детеныш, мой
Детеныш, познал цунами не потом, не после, а
именно сейчас, в это первое наше соитие. И я делал
всё, чтобы это случилось. Я слился с ритмом рас-
тущих в ней волн и ни единым движением не нару-
шил их бега, не мешая цунами собраться в цунами,
оставаясь на вершине самой большой волны, пока
еще затерянной среди прочих, но назначенной стать
тем самым жестоким Ударом, который и обрушит
всю свою мощь на берег, который становился все
ближе и ближе…
Сжимая руками простынь, она стонала, кричала,
плакала… А ее чудесная головка металась на подуш-
ке, образуя каштановый вихрь волос, хлеставший
сгущенный до предела воздух.
А потом началось цунами. Большое цунами, нак-
рывшее нас обоих. На одном берегу одной вселенной.
Пауза… Легкое касание смерти… Сквознячок бес-
смертия… Освобождение от всего и вся… Возмож-
ное в невозможном.
Покинув ложе, я нашарил сигаретку, глубоко за-
тянулся и с тихой глубокой нежностью посмотрел
на берег, где с разметанными руками неподвижно
лежал Детеныш… Мой самый прекрасный на свете
детеныш… Мой самый-самый…
VII
Я дымил сигареткой, вновь у окна, вновь созерцая
море и вновь понимая, какую огромную чистую Степь
принес мне Ветер. И есть ли что-то мудрее Ветра,
если ли что-то, страшнее его…
Очнулся от легкого прикосновения — это Дете-
ныш прижался ко мне своим чудным личиком.
Развернувшись, взял ее на руки и вернул на ди-
ванчик, покрывая ее поцелуями.
— Крестный, где мы? То, что творится со мной, не
может твориться Здесь. Но я ведь жива… Я вижу те-
бя, я люблю тебя, твои руки сжимают мне душу и я
это чувствую. Значит, я все же жива. Но тогда где
мы? Что ты сделал со мной, куда ты меня перенес?
Я чувствую безумное счастье каждой клеточкой
тела… Каждой частицей души… Я уже и не знаю, где
кончается тело, а где душа… Мне невыносимо хоро-
шо, но почему мне так хочется плакать? Почему,
Крестный? — она говорила, пытаясь осмыслить что-
то, бесконечно важное, а я смотрел на нее и думал,
что уже никогда не смогу пройти с ней этот божест-
венный кусочек неба, потому что он уже пройден. И
что, как и все на земле, проклят этим не отступаю-
щим от нас «Никогда», закрывающим наглухо каж-
дую дверь, в которую только вошли.
Остановившись, она застыла глазами, в которых
реальность разбивалась тяжелыми длинными вол-
нами… О берег другой реальности.
VIII
Как-то на третий или четвертый день, вернув-
шись после короткой прогулки у моря (временами
я оставлял ее одну, дабы слегка «вернуться», когда
даже для меня эфир становился слишком густым), я
обнаружил весьма необычную сцену.
Детеныш сидел на диванчике, рассматривая сти-
лет. Когдя я вошел, она, оторвавшись от созерца-
ния, развернулась ко мне и протянула ладонь с
этим острым предметом. При этом молча.
— Ну и… — начал я коротко, расположившись в
соседнем кресле.
— Иди ко мне, Крестный! — выдохнула она, про-
должая держать стилет.
— Понятно! — бросил я коротко и мне действи-
тельно стало понятно, что сиё означает. Впрочем,
понятно мне стало, пожалуй, и раньше. Еще одно
неправильное прочтение «16 тонн», а скорее, жгу-
чее желание оказаться на месте той… Другой.
— Я хочу, чтобы ты сделал это… — начала она, за-
хлебываясь словами. — Ведь тогда… Ты именно это-
го хотел больше всего… Но она ничего не поняла.
Она не любила тебя так, как тебе это было нужно… -
Я с трудом удержался после этих слов, чтобы не при-
землить Детеныша, да побольнее, но все-таки удер-
жался. — Она слишком любила жизнь, даже зная, что
в этой жизни тебя не будет. А я не хочу возвращать-
ся туда, где тебя уже больше будет… Я вообще ни-
куда не хочу возвращаться… Я хочу остаться…
Она говорила, а я очень внимательно смотрел ей
в глаза, пытаясь понять, что это есть в действи-
тельности. Игра малоопытной актрисы, мгновен-
ный приступ безумия или… Как хотелось мне верить
в это «или» и как тяжело в него верилось. Но она не
играла, и я это понял быстро. И мгновенный прис-
туп тоже оказался в ауте. Какая же мгновенность,
если эту железяку она притащила с собой из Москвы.
— Так что же ты хочешь, малыш? — остановил я ее
поток, хотя уже прекрасно всё понял.
— Убей меня, Крестный! Сделай это… Мне это
нужно не менее, чем тебе, а тебе это очень нужно и
я это чувствую. Я не хочу умирать в нигде, я не хочу
умирать постепенно, я вообще не хочу умирать на-
всегда. Обними меня, Крестный, убаюкай меня на
коленях, а когда я усну, вонзи этот нож в мое серд-
це. Разве это не есть счастье — уйти во счастье, уйти
на твоих коленях, уйти в тебя навсегда…
Нет, это не было неправильным, это было слиш-
ком правильным прочтением «16 тонн» и это было
то, что всегда сопутствовало всем моим любовям,
но после Елены я поставил огромный крест на этом
моем проклятии. И вот теперь Детеныш, одним бо-
жественным махом, снимает этот очень тяжелый
крест. Обманывать себя дальше я уже не могу. Же-
лание исполнить ее желание становится нестерпи-
мым, как будто что-то далекое и давно ушедшее
явилось мне в самой жестоко-прекрасной форме. И
глубокое понимание того, что если и есть сход,
чистый сход с вершины, а не падение в пропасть,
дно которой заботливо выложено соломкой, то толь-
ко этот. Но было и другое, не менее ясное понима-
ние всех последствий — полицаи, дознание, крытки
и всё остальное, чего в своей жизни я хлебнул по
полной и не единожды. И потеря свободы лет на 15,
что с учетом моих полста, означало одно — Навсегда.
И я не был готов к этому «Навсегда». Абсолютно не
был готов. И принять его тоже не мог, как бы не хо-
телось мне сделать то, о чем заклинал Детеныш. Я
стал намного слабее чем раньше, и она очень наг-
лядно показала мне это. Она и увидела больше, чем
я, заменив мою железную формулу — «любимые
должны умирать» — на более точную и человечную,
как бы дико это не звучало. «Ты должен сам уби-
вать любимых, убивать тогда, когда им этого хочет-
ся, а не трусливо подталкивать их к тому», — вот что
предложил Детеныш и чего я не принял в тот са-
мый паскудный в моей жизни день.
Ничего не говоря, я продолжал пустынно и тупо
смотреть на нее и стилет, изнемогая от желания
взять его в руки и ненавидя себя за то, что всё ос-
тальное перекрывает это желание.
IX
Тянуть дальше становилось уже невозможно,
резко поднявшись, я подошел к ней вплотную и за-
явил непреклонным голосом:
— Малыш, я никогда не сделаю этого… Тебе 24 и
впереди у тебя целая жизнь… И даже не у тебя, а у
нас. — Солгав единожды, дальше летишь по волне. И
я полетел. — Кто сказал, что на этом всё кончится?!
Кто сказал такую несусветную чушь?! И кто сказал,
что я кому-то отдам своего Детеныша?! Я всегда бу-
ду рядом с тобой, даже если и далеко. И ты всегда
это будешь чувствовать. И этих дней, как сейчас, у
нас будет еще очень много. А ты хочешь уйти, оста-
вив меня одного… С кем? С чем? Где?
— Но ведь так, как сейчас, уже никогда не будет! -
сказала она наконец-то подняв свое личико. И это
не было утверждением. Она хотела опровержения,
хотела услышать будущее и она услышала.
— Будет! — я сказал это так, как забивают гвозди,
как, собственно, и следует сбрасывать очень наглую
ложь. — Потому что ты не просто женщина, ты еще и
детеныш… Ты моя женщина и мой Детеныш. Можно
уйти от женщины, но невозможно оставить Дете-
ныша. Я не обманываю тебя, малыш. Было бы ина-
че, я бы спокойно сказал, как есть. Мне незачем те-
бя обманывать, да я и не могу тебя обмануть. И я
повторяю — это только начало маленький, и я ни-
когда его не убью.
Посчитав, что сказанного вполне достаточно, я
аккуратно изъял стилет (уже сильно испытываю-
щий кризис жанра), быстро покинул номер, доша-
гал до самого берега и со всего размаха выбросил в
море несостоявшиеся «16 тонн», оставив Детеныша
в подвешенном состоянии, с глазами, полными тай-
ных слезинок и непонимания происходящего. Вер-
нее, его неприятия и сожаления о чем-то ужасно
важном, несмотря на мои пируэты.
X
Сегодня, спустя почти год, я должен просить у те-
бя прощения. Не за слова, которыми так чудесно
расписывал дали, чтобы выйти из тупика, за них не
просят прощения. Я уж точно этим не занимаюсь.
За другое, совсем другое.
Не тебя пожалел я, малыш, в тот безумный тре-
пещущий день. Себя я пожалел, Детеныш. И если б в
тот миг, когда ты протягивала мне стилет, мы нахо-
дились в дремучем лесу, а не в той комнате у самого
моря, обложенной человечеством, я бы, ни минуты
не колеблясь, пронзил бы твоим же стилетом твое
маленькое сердечко. А потом долго держал бы тебя
на руках, принимая на себя твою кровь. И очень
спокойно ушел бы, положив тебя на траву. Ушел бы
с тобой, уже вошедшей в меня навсегда, ушел бы
легко, неся на руках невыносимо огромное счастье.
Не тебя пожалел я, малыш, а себя, разменяв ог-
ромное счастье на эту игрушечную свободу, кото-
рая сегодня вызывает у меня озлобление, потому
что и ее, и даже жизнь я, скорее всего, всё равно ут-
рачу, и очень-очень бездарно. И не только потому,
что так возжелалось многим, слишком многим на
одного человека (с этим бы я еще справился), а
потому, что устал продлевать свои дни на земле.
Очень-очень устал.
Я предал тебя, Детеныш. Предал в тот самый миг,
когда, вырвав стилет из твоих ладошек, поспешил
от него избавиться. Ты мне верила до конца, до са-
мой последней клеточки, а я тебя предал. Я сделал
то, что никогда не делал дотоле, хотя делал многое
и далеко не самое чистое. Но предательством не
грешил. И сегодня мне кажется, что именно тогда я
утратил в себе нечто самое главное, нечто очень
опасное для других, без чего одолеть меня много
легче, чем раньше.
Я предал тебя, моя Капелька, и потому никогда
не позволю спросить — «За что?», если земля меня
одолеет и останется только одно — самому оста-
новить часы. Зачем мне спрашивать, если я пре-
красно знаю — за что? За тебя, малыш! За тебя, Дете-
ныш! За твой стилет и, наверно, за многое другое. И
всё же, прежде всего, за тебя.
И мне никогда не забыть, как, вернувшись с бере-
га, я обнаружил тебя сидящей с поджатыми коле-
ночками, обхватившей руками несчастное личико и
тихо плачущей. И не дай мне, Господь, забыть! Не
позволь мне этого, Отче!
XI
Тот день завершался сложно. Он и не мог за-
канчиваться по-другому. Слишком большая истина
вошла в этот день, нарушив обычный ход, и, будучи
мной расстрелянной, оставила такое же большое
пустое пространство, плавающее в нашей обители.
Я легко от него отклонялся, когда оно слишком ко
мне приближалось, а вот Детенышу это было сов-
сем не просто. Она не понимала, что конкретно слу-
чилось, но понимала, что нечто все же случилось.
Конечно, я знал, что все очень быстро вернется
на круги своя, а если начнет затягиваться, я придам
ему ускорение, но в ближайшие часы мне остава-
лось одно — наблюдать и жестоко игнорировать эту
плавающую пустоту. Любое мое вторжение позво-
лило бы ей (пустоте) укрепиться в своих границах,
но такого подарка ей от меня не светило. Эта пусто-
та еще только училась ходить, когда я расправлялся
играючи с куда большими безднами.
Я молча курил, перелистывал какую-то книгу,
молча лежал на кровати с совершенно нейтраль-
ным лицом, то бишь, не мудрствуя лукаво, оставал-
ся в нулевом градусе, предложив ей самой исчерпы-
вать пустоту, которая без моей поддержки была об-
речена на постепенное уничтожение. Мне надо было
только одно — не мешать Детенышу. И я не мешал.
А Детеныш, оставаясь в этом пока еще реальном
пространстве, блуждал по его углам, натыкался на
стеночки, ударялся о потолок… И с каждым таким
движением пустота становилась меньше.
Она подходила ко мне и, уткнувшись в меня, пе-
ребирала пуговицы на рубашке, сидела за малень-
ким столиком и чисто механически что-то себе рисо-
вала, застывала у зеркала с откинутой назад голов-
кой и с какой-то звериной грустью в глазах… Но всё
больше стояла у окна, о чем-то тихонько думая…
XII
А потом пришла ночь и пустое пространство,
свернувшись в точку, кануло в бесконечном. Я сно-
ва любил Детеныша, который, отринув все черные
мысли, снова отправился в бездну. Где только и мог
быть счастлив.
И как всегда, после последней «любви», положив
свое личико мне на грудь, как на самую счастливую
в мире плаху, стремительно засыпала. И каким-то
непостижимым образом — что до крайности меня
удивляло — ухитрялась до утра оставаться на «пла-
хе», несмотря на то, что во сне я размашист, как,
впрочем, всегда и везде. Когда бы я не проснулся, а
просыпаюсь я часто, ее головка лежала на мне, на-
поминая котенка, пахнущего молочком…
Утром, пока она готовила завтрак, я, как обычно,
отправлялся к морю, как обычно с намерением на
часок, не меньше, и, как обычно, возвращался на-
много раньше, очень быстро понимая, что нахожусь
совершенно не там, где надо. Она же за все наше
время так и не вышла из комнаты, не желая сопри-
касаться с миром, в котором были не только мы. Ей
вполне хватало постоять немного у раскрытого ок-
на, наблюдая за морем и парусами.
Вернувшись в то утро, я обнаружил на редкость
забавную сценку. И ужасно трогательную. Детеныш
сидел на диванчике в своих ажурных черных чулоч-
ках и легонько подпрыгивал на согнутых коленоч-
ках. Увидев меня, резко зашедшего в комнату (мед-
ленно у меня не получается), она приостановила
свои подпрыгивания и, посмотрев своим класси-
чески детским взглядом, чирикнула по инерции:
— Что?!
— Это ты меня спрашиваешь? — ответил я, сильно
радуясь.
— Я просто прыгала.
— Ну, так и чудненько. Прыгай дальше.
— Понимаешь, — начала она оправдываться, хотя
оправдываться было не в чем, — я всегда прыгаю,
когда мне радостно. С самого детства.
— Прыгаешь?
— Прыгаю… А ты считаешь, что это плохо?
— Нет, моя радость, это не плохо. Это тоже то, за
что я тебя люблю! — И, присев на стул с демонстра-
тивно очарованным видом, добавил. — Прыгай! Ты
прыгай, а я буду смотреть на тебя, кузнечик!
— Уже не хочется! — объявила она, кажется даже
надувшись. — Ты все испортил, Крестный.
— Тогда просто сиди, как сидишь, смотри на меня,
как смотришь, и дай мне запомнить тебя такой!
— Какой? — спросила она настороженно.
— Кузнечиком после полетов. Детенышем, вспом-
нившим детство. Не шевелись!!!
XIII
Однажды она спросила:
— Скажи, Крестный, а могут ли два человека сли-
ться в целое?
— Не могут! — ответил я коротко, не желая зави-
сать на этой изъезженной теме.
— Но почему? Я читала… — начала она взволно-
ванно, но я ее остановил.
— То, что читала, забудь — это написано слишком
чувствительными людьми… Не могут, потому что
не могут. Хотя бы потому, что целого нет. И хотя бы
потому, что Господь никогда не дозволит этого!
— Но…
— Эта тема закрыта, проехали!
— Но…
— Ладушки! — сказал я весело и, стремительно
взяв ее на руки, уложил на кроватку, сдернул шта-
нишки и устроил ей маленькую экзекуцию.
С этого дня ее попка не знала покоя. Стоило ей
только приблизиться к этой теме, а она это делала с
каким-то озорным упрямством, как тут же оказыва-
лась на кроватке со сдернутыми штанишками. И
это ей тоже нравилось. Впрочем, «нравилось» — не-
точное слово. «Нравилось» — это другим. А ей жи-
лось… Каждым моим движением, словом, касанием,
жестом… Она настолько растворялась во мне, что
временами, чтобы ощутить ее снова, мне требо-
валось резко ощутить самого себя.
«С этого дня…» Да, всё правильно. Только немно-
го было этих, теперь уже очень далеких дней. И был
среди них — последний. Условно последний, потому
что давно уже понял, что для двоих он случается
несколько раньше, неведомо для них самих. А то, что
печально «стоит» в конце — совсем не День. Это что-
то другое, чему не нашли название, но чем всегда
завершается музыка двух величин…
Мой самолет на Вену улетал в четыре, а чуть поз-
днее, вечерним поездом (так я решил сначала) в
Москву уезжал Детеныш.
Время неумолимо двигалось к часу моего отлета,
и я заклинал его идти быстрее, потому что тяжело
оставаться там, где тебя уже, в сущности, нет.
Конечно, был срыв… Он всегда бывает, в большей
или меньшей степени, ибо женщине не дано… Ей
много чего не дано… И ее очень раскрытое сердце
(не верьте тем, кто считают иначе) не в силах за-
крыться по графику. Но я не стану описывать то, что
к ней — настоящей — никак не относится. Как не от-
носятся серые капли дождя к остановленной в небе
птице. Зачем?
Сложив мои вещи в небольшую спортивную сум-
ку (в некотором смысле мой вечный домик), она
уткнулась в меня головкой и тихо-тихо спросила:
— Можно, я буду писать?
— Конечно!
— А можно, я буду писать тебе каждый день?
— Хоть каждый час!
— Обещай, что ты будешь читать мои письма.
— Я буду читать их по буквам и между ними!
— Честно-честно?
— Железно! — я начал осыпать ее личико поцелу-
ями, стирая с них слезки и навешивая гроздья са-
мых хороших слов. И, помнится, удивляясь тому,
что говоря всё это, я не испытывал сильнейшего
желания рассмеяться, как это случалось со мною
прежде — в таких вот «тяжелых случаях».
Оторвавшись от Детеныша, я быстро двинулся к
выходу, так как и мне становилось сложно. Она
двинулась следом, но я ее тормознул:
— Не надо! Оставайся на месте! Я ничего не лю-
блю у дверей… Не надо, малыш!
— Крестный! Но мы ведь встретимся снова, пра-
вда? — сказала она то, что просто не могла не ска-
зать.
— Ну, а как же иначе, малыш? Разве будет мне
жизнь без тебя? Ужели, ты такое себе представля-
ешь! И у нас с тобой всё еще впереди! — Это были
последние мои слова и самая великая ложь, но в тот
момент я не мог ответить иначе.
А потом вышел из комнаты, захлопнул дверь, по-
нимая, что не дверь я захлопываю, а нечто совсем
другое, и унося навсегда (но совершенно не зная
куда) то, что осталось там… За очередными моими
«дверьми»… Ее, застывшую у окна… Осколком упав-
шей птицы…
XIV
Прошел год. Почти год. Моя жизнь изменилась
настолько, что уже и не верится, что еще недавно
она целиком принадлежала мне. Я делаю всё, чтобы
удержать этот некогда мощный плацдарм, именуе-
мый жизнью, но, вероятно, не очень хорошо, пото-
му как флажков становится больше и больше, и всё
громче и громче улюлюканье егерей.
Я это слышу даже здесь, в очередной черноморс-
кой хате, успокаивая себя лишь тем, что если уж
мне и дано завершиться вот так, под радостный
свист толпы, то многих из этой толпы я непремен-
но прихвачу с собой. А по-другому никак. По-дру-
гому со мной не получится.
Вечерами из Монреаля звонит Марголин и спо-
койно, очень спокойно (он всегда отличался олим-
пийским спокойствием) выдает очередной расклад,
в котором вроде ничего не меняется, и это кажуще-
еся равновесие мне очень-очень не нравится. Мне
лине знать, что не вершины и пропасти, а равнина —
самое опасное место действия. Равнина, на которой
скалолазов погибло значительно больше, чем в са-
мых суровых горах.
Иногда забегает малышка Инга — безобразно ве-
селая девочка, которая верит только в любовь и
счастье. И больше ни во что не верит. Ей нравится
болтать со мною о чем попало (хотя, в сущности,
журчит она), курить сигаретки, сидя у меня на ко-
ленях, тщетно пытаться понять совершенно непо-
нятного ей человека, надувать свои хитрые губки,
когда я щелкаю ее по флюгеру, а я всегда это делаю,
едва она начинает умничать, то бишь заглядывать
за черту дозволенного своим сугубо одесским соз-
нанием. А потом убегает в другую жизнь, о которой
я ничего не знаю и мне она параллельна. Как, собст-
венно, и сама малышка.
Параллельным становится многое. Почти всё и
вся… И только Детеныш неизменяем в своих грани-
цах. Только о ней мои самые светлые думы… Обо
всем остальном исключительно мысли, перепач-
канные землей.
Она продолжает посылать мне весточки, да с та-
ким содержанием, как будто расстались мы только
вчера. Как ей это удается — для меня загадка. Я, ко-
нечно, ей отвечаю, не жалея подходящих слов, но
делаю это всё реже и реже. Так я приучаю ее к тому,
что однажды я не отвечу.
Временами, но это случается редко, пронзает
простейшая мысль — почему бы и нет? Что мне ме-
шает снова увидеть ее? Что? Но на этом всё и закан-
чивается. Ибо я понимаю, хорошо понимаю, что тех
семи сумасшедших дней больше уже не будет — они
навсегда похоронены в том маленьком домике на
берегу. И даже меньшего тоже не будет, потому что
сегодня мне не поднять ничего тяжелее малышки
Инги, а ронять на помосте «прошлое» — для меня
решительно невозможно.
А вчера ночью, после очередного доклада Марго-
лина, я долго сидел у окна, потом сделал то, что
следовало сделать раньше — отправил прощальную
весточку своему Детенышу:
«Прощай, маленький… Я должен уйти, потому что должен. Куда — не знаю. Но знаю, что дальше ничего
не будет. Без тебя мне ничего не будет, но я должен
уйти, малыш… Тебе 25 и у тебя действительно впе-
реди огромная жизнь. И в этой жизни ты еще встре-
тишь того, с кем будешь счастлива. Пусть и не так,
как со мной, оно никогда не бывает так же, но ведь
именно в этом вся прелесть жизни. И я очень хочу,
чтобы ты была счастлива, чтобы глаза твои полные
бабочек, смотрели в глаза другому — единствен-
ному на земле. И не важно, что это буду не я, важно,
что это будет. Благословляю тебя, Детеныш!»
Это было мое самое лживое в жизни письмо, с подспудным желанием, чтобы она не приняла его всерьез. (И она не приняла). Ибо я не хотел. Я не хотел того, чего ей желал. Хотя знал прекрасно, что так оно и случится. И что непременно настанет
день и глаза Детеныша наполнятся самым чудесным ветром, как и глаза того, кто будет держать ее в своих руках. И я непременно узнаю об этом, если, конечно, останусь. И хорошо представляю, что мне предстоит прочесть:
«Ты был прав, Крестный! Я снова счастлива… Я не знаю, как это случилось, но это случилось. Но в
моем маленьком глупом сердце навсегда остается самый святой уголок, в котором только ты. И я никому его не отдам… А то, что отдаю сейчас… Оно от меня не зависит. Прости, что я счастлива… Что не с тобой… Прости и прощай, мое самое большое счастье, которое когда-то было… Прощай, Крестный»
Да, нечто подобное мне еще предстоит прочесть, если и в этот, бог знает который раз, мне дано одолеть флажки. Я знаю это, как знаю всё. И знаю точно, что когда это случится, что-то громадное вонзится в меня скалой… И сбросив с себя все последнее человечье, я оставлю свое темное логово и самым счастливым и самым несчастным волком поднимусь на вершину родной горы (я узнаю ее среди прочих) и долго-долго буду смотреть на луну…
Оглушая вселенную музыкой о невозможном… От нестерпимого счастья… От абсолютной свободы… И
невыносимой боли. И от того, что никто на земле… Так и не смог подарить мне слезы…
Никто.