Умирала мама долго, тяжело и некрасиво… Вот только глаза… Чем ближе становилось неизбежное, тем чернее они были. В самый канун… были они бархатисто-непрозрачными, невыразимо умными и всевидящими… Или это просто кожа на лице белела всё более и более?..
Как-то в самом конце лета я привёз её с дачи и, потому что было уже поздно, остался у неё ночевать. Среди ночи, по дороге в туалет, она упала и сломала, как выяснилось уже потом, шейку бедра. Для стариков это, практически, приговор.
Дальше всё было довольно быстро: скорая — травматология — операция и десять дней в больнице.
Когда ехали в больницу, я почему-то вспомнил, как ночевал у своей воспитательницы из детского сада Анны Петровны, когда хоронили папу, угодившего на своём стареньком мотоцикле под грузовик на ночном шоссе. Маме было двадцать восемь, мне три, и она не хотела меня травмировать известием о смерти, а потому увела на время похорон из дому и сказала, что папа уехал в командировку… Замуж она больше так и не вышла, потому что боялась, что новый муж не станет для меня настоящим отцом.
Когда её выписали из больницы, мне пришлось уйти с работы, чтобы за нею ухаживать: сиделку бы мы не потянули, потому что младшему сыну в это время покупали квартиру.
Я перебрался на пмж в мамины однокомнатные хоромы, где по три — шесть раз на дню менял на ней памперсы, мыл её и кормил. Она не жаловалась. Ни на что. Терпела. Только ойкала по-детски, если я неаккуратно её переворачивал. А потом шептала: «Ничего — ничего, всё, сынок, хорошо…»
Я даже не знал раньше, что так брезглив и слаб. Ночью, когда ложился на диване рядом с её кроватью, то тихо плакал от отчаяния. Наверное, было бы красиво, если бы сказал, что это были слёзы жалости к ней. Да, это правда, но только отчасти, ибо себя было жаль ещё больше. Рассчитывать на чью-либо помощь было нельзя: оба сына заняты на работе и со своими семьями, а жена… Жена сказала: «Ну, так ведь это она тебе — мама, а мне — просто чужая женщина…»
В этот момент я вспомнил, почему-то, как впервые привёл свою Таню домой, чтобы познакомить её с мамой. Та была очень радушна весь вечер. Когда же я, проводив невесту, вернулся и вопросительно взглянул на маму, она чуть пожала плечом и сказала: «Не знаю, но что-то не так… Однако тебя, сынок, это ни к чему не обязывает. Ведь женишься на ней ты, а не я».
Всю жизнь её отношения с моей женою были прекрасными.
Теперь же, как когда-то, очень давно, мы с мамой опять были только вдвоём, а вечерами, уже улёгшись и погасив свет, ещё долго разговаривали. И она рассказывала мне о бабушке и деде, о том, как немцы пришли в их село, а она со старшей сестрой пряталась за забором и подглядывала за чужими сытыми людьми, игравшими на губных гармошках и постоянно хохотавшими над чем-то.
Рассказывала об отце, которого я почти не помнил. А может быть, и в самом деле не помнил… Тень какая-то в памяти осталась. Большой, с колючими щеками и противно пахнущий табаком человек берёт меня на руки и целует, целует, целует, когда приходит с работы, и повторяет всё время: «Сынок мой, сын, сын!..»
А потом маме становилось всё хуже и хуже, и ночные разговоры наши с нею постепенно сошли на нет. Мне всё казалось, что это потому, что я её плохо, безвкусно кормлю. А потому я стал заказывать еду из ресторана, которую привозили горячей, тщательно упакованной. Когда я спрашивал у мамы, вкусно ли, она тускло как-то и безучастно качала головой и говорила: «Ты у меня за это время настоящим поваром стал». К еде же едва притрагивалась.
В последнюю ночь, которую мама провела дома, она почему-то вспомнила, как впервые появились в нашем городе шариковые ручки, а я в это время учился в третьем классе и про них только слышал. Зато папа Лены Пономарёвой ей такую ручку откуда-то привёз. Она была столь восхитительна, эта самая ручка, что я… Одним словом, вечером я с восторгом маме дома эту ручку показал. Узнав, как она у меня появилась, мама моя меня била. Больно. Ремнём прямо. А потом взяла меня и ручку, и мы (втроём: мама, я и ручка!) пошли к Пономарёвым, чтобы вернуть сокровище его законным хозяевам.
Я едва помнил этот эпизод, а мама начала просить у меня прощения за то, что била и пыталась оправдываться передо мной, говоря о том, что очень боялась, как бы я не стал вором.
Я гладил мою маму по щеке и почему-то сгорал от стыда перед нею, хоть вором и не стал.
Когда уже под утро ей стало совсем худо, и её забирала скорая, она на миг очнулась, вынырнула из предсмертного забытья, взяла меня за руку и сказала: «Господи, как же ты тут… без меня… останешься… Молодой ведь совсем… глупый…»
Мама не дожила полутора месяцев до своего восьмидесятидевятилетия. На следующий день после её смерти мне исполнилось шестьдесят четыре…