…Выйдя от любовницы, Андзолето направился к своей подруге; его неудержимо влекло к ней. Впервые он начал и кончил день без ее чистого поцелуя в лоб. Но после того, что произошло у него с Кориллой, ему было стыдно видеть свою невесту, и он старался уверить себя, будто идет к ней лишь затем, чтобы убедиться в ее измене, увериться в том, что она разлюбила его. «Вне всякого сомнения, -- говорил он себе, -- граф воспользовался удобным случаем, а тут еще досада самой Консуэло, вызванная моим исчезновением! Просто невероятно, чтобы такой развратник, как он, проведя с бедняжкой ночь наедине, не соблазнил ее». Однако при одной мысли об этом на лбу у него выступал холодный пот, душа разрывалась на части, и он ускорял шаг, не сомневаясь в том, что Консуэло, должно быть, в отчаянии, мучиться угрызениями совести, рыдает… Но тут некий внутренний голос, заглушая все остальное, подсказывал ему, что такое чистое, благородное существо не может столь внезапно и позорно пасть, и, замедляя шаг, он думал о себе самом, о гнусности своего поведения, о своем эгоизме, тщеславии, лживости, о всем дурном, чем полны были его жизнь и совесть.
Он застал Консуэло сидящей за столом. Она была в черном платьице, такая же, как всегда; и во взгляде и во всем существе ее чувствовались спокойствие, святость. С обычной радостью она кинулась ему навстречу и стала расспрашивать с беспокойством, но без малейшего упрека или недоверия, как он провел время без нее.
-- Мне нездоровилось, -- ответил Андзолето, подавленный сознанием своего унижения. -- Помнишь, я ударился головой о декорацию, я еще показывал тебе след? Тогда я сказал тебе, что это пустяки, но потом у меня так разболелась голова, что мне пришлось уйти из дворца Дзустиньяни -- я боялся упасть там в обморок -- и все утро пролежал в постели.
-- Ах, боже мой! -- воскликнула Консуэло, целуя рубец, оставленный ее соперницей. -
Скажи, тебе было больно? Больно и теперь?
-- Нет, сейчас мне гораздо лучше. Не стоит думать об этом. Лучше скажи мне, как же ты одна вернулась ночью домой?
-- Одна? О нет, граф проводил меня до дому в своей гондоле.
-- Так я и знал! -- воскликнул Андзолето каким-то странным голосом.
-- И, конечно… будучи наедине с тобой, чего только он не наговорил тебе… каких только любезностей не напел!
-- А что бы он мог сказать мне такого, чего не говорил уже сто раз при всех? Граф, правда, балует меня и, пожалуй, мог бы развить во мне тщеславие, если бы я не остерегалась этого порока… К тому же мы не были с ним наедине: мой добрый учитель тоже захотел проводить меня. О, это чудесный друг!
-- Какой учитель, какой чудесный друг? -- переспросил рассеянно Андзолето, уже успокоившись и думая о другом.
-- Как какой? Да Порпора, конечно! О чем это ты вдруг задумался?
-- Я думаю о твоем вчерашнем триумфе. Конечно, и ты думаешь о нем?
-- Клянусь тебе, меньше, чем о твоем!
-- О моем! Не издевайся надо мной, милая Консуэло! Мой успех был так жалок, что больше походил на провал.
Консуэло даже побледнела от изумления. При всей своей удивительной выдержке она была недостаточно хладнокровна, чтобы оценить разницу между аплодисментами, выпавшими на долю ей и тому, кого она любила. При подобного рода овациях самый опытный артист может впасть в заблуждение и принять поддержку со стороны клакеров за шумный успех. Консуэло, чуть ли не испугавшись этого страшного шума, не могла в нем разобраться и не заметила предпочтения, оказанного ей по сравнению с Андзолето. В простоте душевной она пожурила его за чрезмерную требовательность к судьбе, но, видя, что ей не удается ни убедить его, ни разогнать его тоску, стала кротко упрекать его за то, что он слишком любит славу и слишком большое значение придает благосклонности толпы.
-- Я всегда говорила, -- сказала она, -- что плоды искусства куда дороже тебе, чем само искусство. А вот мне кажется, раз сделал все, что мог, и сознаешь, что это сделано хорошо, то немножко больше, немножко меньше похвал ничего не прибавляют к чувству внутреннего удовлетворения. Помнишь, что мне сказал Порпора, когда я в первый раз пела во дворце Дзустиньяни: «Тот, кто истинно любит искусство, ничего не боится».
-- Ты и твой Порпора можете питаться прекрасными изречениями, -- прервал ее Андзолето с досадой. -- Нет ничего легче, как философствовать по поводу горестей жизни, зная только ее радости. Порпора, хотя беден и имеет врагов, все-таки знаменит. Он достаточно за свою жизнь сорвал лавров, чтобы теперь его кудри спокойно седели под их сенью. А ты, чувствуя свою непобедимость, не знаешь, что такое страх. Сразу, одним прыжком взобравшись на верхнюю ступеньку лестницы, ты упрекаешь человека, который не так крепко, как ты, стоит на ногах, в том, что у него кружится голова. Это не великодушно, Консуэло, и крайне несправедливо. А потом твой довод неприменим ко мне: ты говоришь, что надо презирать одобрение публики, довольствуясь собственным; но если во мне нет этого внутреннего сознания, что я пел хорошо? Разве ты не видишь, что я страшно недоволен собой? Разве ты сама не заметила, что я был отвратителен? Разве ты не слыхала, как скверно я пел?
-- Нет, потому что это не так. Ты был ни лучше, ни хуже, чем всегда. Волнение почти не отразилось на твоем голосе; впрочем, оно ведь скоро и рассеялось. И то, что ты хорошо знал, вышло у тебя хорошо.
-- А то, чего я не знал? -- спросил Андзолето, устремив на нее свои большие черные глаза, под которыми от усталости и огорчения появились черные круги…