…Как только ученицы скрылись за оградой монастыря, учтивый патриций вернулся на середину церкви и, приблизившись к профессору, медленно спускавшемуся с хоров, воскликнул:
— Клянусь Бахусом, дорогой маэстро, вы мне скажете, которая из ваших учениц только что пела «Salve, Regina»!
— А зачем вам это знать, граф Дзустиньяни? — спросил профессор, выходя вместе с ним из церкви.
— Для того, чтобы вас поздравить, — ответил молодой патриций. — Я давно уже слежу не только за вашими вечерними церковными службами, но и за вашими занятиями с ученицами, — вы ведь знаете, какой я любитель церковной музыки. И уверяю вас, я впервые слышу Перголезе в таком совершенном исполнении, а что касается голоса, то это самый прекрасный, какой мне довелось слышать в моей жизни.
— Клянусь богом, это так, — проговорил профессор с самодовольной важностью, наслаждаясь в то же время большой понюшкой табаку.
— Скажите же мне имя неземного существа, которое привело меня в такой восторг, — настаивал граф. — Вы строги к себе, никогда не бываете довольны, но надо же признаться, что свою школу вы сделали одной из лучших в Италии: ваши хоры превосходны, и ваши солистки очень хороши. Однако музыка, которую вы даете исполнять своим ученицам, такая возвышенная, такая строгая, что редко кто из них может передать все её красоты…
— Они не могут передать эти красоты так, чтоб их почувствовали другие, раз сами их не чувствуют, — с грустью промолвил профессор. — В свежих, звучных, сильных голосах, слава богу, недостатка у нас нет, а вот что касается до музыкальных натур — увы, они так редки, так несовершенны…
— Ну, во всяком случае, одна у вас есть, и притом изумительно одарённая, — возразил граф. — Великолепный голос! Сколько чувства, какое умение! Да назовите же мне её наконец!
— А ведь, правда, она доставила вам удовольствие? — спросил профессор, избегая ответа.
— Она растрогала меня, довела до слёз… И при помощи таких простых средств, так натурально, что вначале я даже не мог понять, в чем дело. Но потом, о мой дорогой учитель, я вспомнил всё то, что вы так часто повторяли, преподавая мне ваше божественное искусство, и впервые постиг, насколько вы были правы.
— А что же такое я вам говорил? — торжествующе спросил маэстро.
— Вы говорили мне, что великое, истинное и прекрасное в искусстве это простота, — ответил граф.
— Я упоминал вам также о блеске, изысканности и изощрённости и говорил, что нередко приходится аплодировать этим качествам и восхищаться ими.
— Конечно; однако вы прибавляли, что эти второстепенные качества отделяет от истинной гениальности целая пропасть. Так вот, дорогой учитель, ваша певица — одна по ту сторону пропасти, а все остальные — по эту.
— Это правда и хорошо сказано, — потирая от удовольствия руки, заметил профессор.
— Ну, а её имя? — настаивал граф.
— Чье имя? — лукаво переспросил профессор.
— Ах, боже мой! Да имя сирены, или, вернее, архангела, которого я только что слушал.
— А для чего вам это имя, граф? — строго возразил Порпора.
— Скажите, господин профессор, почему вы хотите сделать из него тайну?
— Я вам объясню, если вы предварительно откроете мне, почему вы так настойчиво добиваетесь узнать это имя.
— Разве не естественно непреодолимое желание узнать, увидеть и назвать то, чем восхищаешься?
— Так позвольте же мне уличить вас, любезный граф, — это не единственное ваше основание: вы большой любитель и знаток музыки, это я знаю, но к тому же вы еще и владелец театра Сан-Самуэле. Не столько ради выгоды, сколько ради славы вы привлекаете к себе лучшие таланты и лучшие голоса Италии. Вы прекрасно знаете, что мы хорошо учим, что у нас серьёзно поставлено дело и что из нашей школы выходят большие артистки. Вы уже похитили у нас Кориллу, а так как не сегодня завтра у вас её в свою очередь может переманить какой-нибудь другой театр, то вы и бродите вокруг нашей школы, чтобы высмотреть, не подготовили ли мы для вас новой Кориллы… Вот где истина, господин граф. Сознайтесь, что я сказал правду.
— Ну, а если бы и так, дорогой маэстро, — возразил граф улыбаясь, какое зло усматриваете вы в этом?
— А такое зло, господин граф, что вы развращаете, вы губите эти бедные создания.
— Однако что вы хотите этим сказать, свирепый профессор? С каких пор вы стали хранителем этих хрупких добродетелей?
— Я хочу сказать то, что есть в действительности, господин граф. Я не забочусь ни об их добродетели, ни о том, насколько прочна эта добродетель: я просто забочусь об их таланте, который вы извращаете и унижаете на подмостках своих театров, давая им исполнять пошлую музыку дурного вкуса. Разве это не ужас, не позор видеть, как та самая Корилла, которая уже начинала было по-настоящему понимать серьезное искусство, опустилась от духовного пения к светскому, от молитвы — к шутке, от алтаря — на подмостки, от великого — к смешному, от Аллегри и Палестрины — к Альбинони и цирюльнику Аполлини?
— Итак, в своей строгости вы отказываетесь открыть мне имя этой девушки, несмотря на то, что я не могу иметь никаких видов на неё, не зная ещё, есть ли у неё качества, необходимые для сцены?
— Решительно отказываюсь.
— И вы думаете, что я его не открою?
— Увы! Задавшись этой целью, вы его откроете, но знайте, что я со своей стороны сделаю всё возможное, чтобы помешать вам похитить у нас эту певицу.
— Прекрасно, маэстро, только вы уже наполовину побеждены: ваше таинственное божество я видел, угадал, узнал…
— Вот как! Вы убеждены в этом? — недоверчиво и сдержанно промолвил профессор.
— Мои глаза и сердце открыли мне её, в доказательство чего я сейчас набросаю её портрет: она высокого роста — это, кажется, самая высокая из всех ваших учениц, — бела, как снег на вершине Фриуля, румяна, как небосклон на заре прекрасного дня. У неё золотистые волосы и лазоревые глаза и приятная полнота. На одном пальчике колечко с рубином, — прикоснувшись к моей руке, он обжег меня, точно искра волшебного огня.
— Браво! — насмешливо воскликнул Порпора. — В таком случае мне нечего от вас таить: имя этой красавицы — Клоринда. Идите к ней сейчас же с вашими соблазнительными предложениями, дайте ей золота, бриллиантов, тряпок! Она, конечно, охотно согласится поступить в вашу труппу и, вероятно, сможет заменить Кориллу, так как нынче публика ваших театров предпочитает красивые плечи красивым звукам и дерзкие взгляды возвышенному уму.
— Неужели я так ошибся, мой дорогой учитель, и Клоринда всего лишь заурядная красотка? — с некоторым смущением проговорил граф.
— А что, если моя сирена, моё божество, мой архангел, как вы её называете, совсем нехороша собой? — лукаво спросил маэстро.
— Если она урод, умоляю вас, не показывайте её мне: моя мечта была бы слишком жестоко разбита. Если она только некрасива, я мог бы ещё обожать её, но не стал бы приглашать в свой театр: на сцене талант без красоты часто является для женщины несчастьем, борьбой, пыткой. Однако что это вы там увидели, маэстро, и почему вы вдруг остановились?
— Мы как раз у пристани, где обычно стоят гондолы, но сейчас я не вижу ни одной. А вы, граф, куда смотрите?
— Поглядите вон на того юнца, что сидит подле довольно невзрачной девчушки, — не мой ли это питомец Андзолето, самый смышленый и самый красивый из наших юных плебеев? Обратите на него внимание, маэстро. Это так же интересно для вас, как и для меня. У этого мальчика лучший тенор в Венеции, страстная любовь к музыке и исключительные способности. Я давно уже хочу поговорить с вами и просить вас заняться с ним. Вот его я действительно прочу для своего театра и надеюсь, что через несколько лет буду вознагражден за свои заботы о нём. Эй, Дзото, поди сюда, мой мальчик, я представлю тебя знаменитому маэстро Порпоре.
Андзолето вытащил свои босые ноги из воды, где они беззаботно болтались в то время, как он просверливал толстой иглой хорошенькие раковины, которые в Венеции так поэтично называют fiori di mare. Вся его одежда состояла из очень поношенных штанов и довольно тонкой, но совершенно изодранной рубашки, сквозь которую проглядывали его белые, точёные, словно у юного Вакха, плечи. Он действительно отличался греческой красотой молодого фавна, а в лице его было столь часто встречающееся в языческой скульптуре сочетание мечтательной грусти и беззаботной иронии. Его курчавые и вместе с тем тонкие белокурые волосы, позолоченные солнцем, бесчисленными короткими крутыми локонами вились вокруг его алебастровой шеи. Все черты его лица были идеально правильны, но в пронзительных чёрных, как чернила, глазах проглядывало что-то слишком дерзкое, и это не понравилось профессору. Услышав голос Дзустиньяни, мальчик вскочил, бросил все ракушки на колени девочки, сидевшей с ним рядом, и в то время как она, не вставая с места, продолжала нанизывать их вперемежку с золотистым бисером, подошёл к графу и, по местному обычаю, поцеловал ему руку.
— В самом деле красивый мальчик! — проговорил профессор, ласково потрепав его по щеке. — Но мне кажется, что он занимается уж слишком ребяческим для своих лет делом, ведь ему, наверно, лет восемнадцать?
— Скоро будет девятнадцать, sior profesor , — ответил Андзолето по-венециански. — А вожусь я с раковинами только потому, что хочу помочь маленькой Консуэло, которая делает из них ожерелья.
— Я и не подозревал, Консуэло, что ты любишь украшения, — проговорил Порпора, подходя с графом и Андзолето к своей ученице.
— О, это не для меня, господин профессор, — ответила Консуэло, приподнимаясь только наполовину, чтобы не уронить в воду раковины из передника, — это ожерелья для продажи, чтобы купить потом рису и кукурузы.
— Она бедна и таким путем добывает на пропитание своей матери, — пояснил Порпора. — Послушай, Консуэло, — сказал он девочке, — когда у вас с матерью нужда, обращайся ко мне, но я запрещаю тебе просить милостыню, поняла?
— О, вам незачем запрещать ей это, sior profesor, — с живостью возразил Андзолето. — Она сама никогда бы не стала просить милостыню, да и я не допустил бы этого.
— Но ведь у тебя самого ровно ничего нет! — сказал граф.
— Ничего, кроме ваших милостей, ваше сиятельство, но я делюсь с этой девочкой.
— Она твоя родственница?
— Нет, она чужестранка, это Консуэло.
— Консуэло? Какое странное имя, — заметил граф.
— Прекрасное имя, синьор, — возразил Андзолето, — оно означает «утешение»…
— В добрый час! Как видно, она твоя подруга?
— Она моя невеста, синьор.
— Уже? Каково! Эти дети уже мечтают о свадьбе.
— Мы обвенчаемся в тот день, когда вы, ваше сиятельство, подпишете мой ангажемент в театр Сан-Самуэле.
— В таком случае, дети мои, вам придется ещё долго ждать.
— О, мы подождем, — проговорила Консуэло с весёлым спокойствием невинности.
Граф и маэстро ещё несколько минут забавлялись наивными ответами юной четы, затем профессор велел Андзолето прийти к нему на следующий день, обещав послушать его, и они ушли, предоставив юношу его серьёзным занятиям.
— Как вы находите эту девочку? — спросил профессор графа.
— Я уже видел её сегодня и нахожу, что она достаточно некрасива, чтобы оправдать пословицу: «В глазах восемнадцатилетнего мальчика каждая женщина — красавица».
— Прекрасно, — ответил профессор, — теперь я могу вам открыть, что ваша божественная певица, ваша сирена, ваша таинственная красавица — Консуэло.
— Как? Она? Эта замарашка? Этот черный худенький кузнечик? Быть не может, маэстро!
— Она самая, сиятельный граф. Разве вы не находите, что она была бы соблазнительной примадонной?
Граф остановился, обернулся, ещё раз издали поглядел на Консуэло и, сложив руки, с комическим отчаянием воскликнул:
— Праведное небо! Как можешь ты допускать подобные ошибки, наделяя огнем гениальности такие безобразные головы!
— Значит, вы отказываетесь от ваших преступных намерений? — спросил профессор.
— Разумеется.
— Вы обещаете мне это? — добавил Порпора.
— О, клянусь вам! — ответил граф.