В защиту немудрых стихов любят говорить: — Еще Пушкин сказал, что поэзия должна быть глуповата. Обычно на этом спор обрывается. И нападающий, и защитник не знают, что сказать дальше. Первый — потому что не решается возражать Пушкину, второй — потому что и сам в душе с Пушкиным не согласен. Оба чувствуют, что здесь что-то «так, да не так».
Это странное слово Пушкина не выяснено, не вскрыто. Лет двадцать тому назад, в «Весах», анонсировалась статья Брюсова: «Должна ли поэзия быть глуповатой?» — да так и не появилась.
В чем же дело, однако? Неужели поэзия — «религии сестра земная» — не только может, но и должна быть глуповата? Неужели сам Пушкин думал, что
Лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснется,
Душа поэта встрепенется —
и поэт станет говорить глуповатости? И как мог сам он отдать всю жизнь делу, для него заведомо глуповатому? Или он лгал, притворялся? И если лгал, то когда: тогда ли, когда писал о глуповатой поэзии, или когда писал «Пророка»? Как примирить все это? Или же попросту Пушкин в своем афоризме сболтнул, не подумав: сам, ради красного словца, сказал глуповатое, если не вовсе глупое, — и притом как раз о предмете, в котором он почитается великим авторитетом?
На самом деле было, конечно, иначе. Не в статье, предназначенной для читателей, а в письме к приятелю Пушкин намекнул на сложную и глубокую мысль, но намекнул, минуя всякую мотивировку, слишком кратко, загадочно и в такой шутливо-заостренной форме, что для потомства мысль его стала соблазном. Чтобы избавиться от соблазна, пушкинский афоризм надо либо вовсе забыть, либо попытаться вскрыть его истинный смысл. В сыром виде, как ясно выраженный и законченный «завет Пушкина», он неверен и вреден. Но в том-то и дело, что он не закончен. В нем высказана не вся мысль Пушкина, а лишь половина ее. Вторая половина, необходимое добавление к первой, находится тут же, рядом, но до нее не дочитывают.
В середине мая 1826 г. Пушкин писал в письме к Вяземскому:
«Твои стихи… слишком умны. А поэзия, прости Господи, должна быть глуповата».
На этом и останавливаются. Меж тем, двумя строчками ниже, Пушкин роняет важное замечание, стоящее в прямой связи с предыдущим:
«Я без твоих писем глупею: это нездорово, хоть я и поэт».
И тотчас, по ассоциации, продолжает:
«Правда ли, что Боратынский женится? боюсь за его ум».
Это меняет все дело. Выходит, что поэзия должна быть глуповата (и то — «прости Господи»), но самому поэту глупеть «нездорово». Правда, Пушкин пока еще прибавляет: «хоть я и поэт», т. е. как будто хочет сказать, что глупость ему была бы вредна не как поэту. Но это — явная шутка. В следующей строке, говоря о друге, он уже серьезен. В те времена Пушкин относился к браку вполне отрицательно и очень искренно выразил опасение, как бы Боратынский от брака не поглупел. Меж тем Боратынскому именно как поэту в известной статье своей Пушкин ставит в заслугу прежде всего «верность ума» и далее заявляет: «Боратынский принадлежит к числу отличных наших поэтов. Он у нас оригинален — ибо мыслит. Он был бы оригинален и везде, ибо мыслит по-своему, правильно и независимо». Таким образом, в письме к Вяземскому мы имеем право отмести шутливость интонаций — и тогда получим, что, по Пушкину, поэзия должна быть глуповата, но поэту надлежит ум.
Разумеется, мы еще и теперь далеко не имеем законченной и ясной формулы. Непосредственно дополнить и пояснить ее словами самого Пушкина нельзя, ибо к мысли о законной глуповатости поэзии он больше не возвращался. Но некоторый материал для суждения у нас уже есть. Мы можем говорить о поэзии, не приписывая наших мыслей Пушкину, но все же исходя из Пушкина, — и не думая, будто Пушкин безоговорочно завещал ей быть глуповатой.
Зачем же все-таки поэту прикрывать ум глуповатостью? Почему не быть ему явно, неприкровенно умным? Ведь не ради того, чтобы умное приглупить для какого-то приниженного понимания? Очевидно — нет, потому что поэзия не есть нечто, предназначенное для слабых умов или для ребят. Тот же Пушкин не раз повторяет в стихах и прозе: «Я пишу для себя, а печатаю для денег». Зачем ему глуповато высказывать свое умное знание — перед самим собою? И, однако, он это делает и это считает должным.
До тех пор, пока слово «глуповата» мы будем понимать в обычном, прямом значении, т. е. в значении «умственно пониженная», мы не только верного, но и ни просто разумного, ни достойного ответа на эти недоумения не найдем. Нам волей-неволей придется либо допустить, что и в расширенном виде пушкинская формула остается ошибочной (если не вовсе нелепой), — либо попытаться угадать, в каком ином, условном смысле можно принять в данном случае слово «глуповата». Первое отпадает само собой, явно опровергаемое всей поэзией Пушкина и всей его личностью, — и, следственно, нам остается только второе.
ОТ ПРОСТОЙ ПЕРЕДАЧИ СЛУЧАЙНЫХ ВПЕЧАТЛЕНИЙ, ЧУВСТВ, МЫСЛЕЙ ПОЭЗИЯ РАЗНИТСЯ ТЕМ, ЧТО ОНА СТРЕМИТСЯ НАЩУПАТЬ И ВЫЯВИТЬ ТО, ЧТО ЛЕЖИТ ЗА НИМИ: ИХ СУТЬ, СМЫСЛ И СВЯЗЬ. НЕ ИЗЛОЖИТЬ ЧУВСТВА И МЫСЛИ, НО «ШЕПНУТЬ О ТОМ, ПРЕД ЧЕМ ЯЗЫК НЕМЕЕТ», — ЭТО И ЕСТЬ ВЕЧНАЯ, ИДЕАЛЬНАЯ, А ПОТОМУ В ПОЛНОТЕ И СОВЕРШЕНСТВЕ НЕДОСТИЖИМАЯ ЦЕЛЬ ПОЭЗИИ. ПОТОМУ-ТО КАЖДЫЙ ПОЭТ И ОЩУЩАЕТ РОКОВОЕ НЕСОВЕРШЕНСТВО СВОИХ ТВОРЕНИЙ, ПОТОМУ-ТО И ВОСПРИНИМАЕТ ИМ САМИМ ИЗРЕЧЕННУЮ МЫСЛЬ КАК ОТНОСИТЕЛЬНУЮ ЛОЖЬ, ЧТО И САМА МЫСЛЬ ЕГО («ОСТРЫЙ МЕЧ», ПО СЛОВУ БОРАТЫНСКОГО) ВСЕГДА НЕ ДОВОЛЬНО ПРОНИЦАЮЩА, А СЛОВО НЕ ДОВОЛЬНО ПОСЛУШНО.
СТРЕМЯСЬ ПОСТИГНУТЬ И ЗАПЕЧАТЛЕТЬ СОКРОВЕННЫЙ ОБРАЗ МИРА, ПОЭТ СТАНОВИТСЯ ТАЙНОВИДЦЕМ И ЭКСПЕРИМЕНТАТОРОМ: ЧТОБЫ УВИДЕТЬ И ВОСПРОИЗВЕСТИ «БОЛЕЕ РЕАЛЬНОЕ, НЕЖЕЛИ ПРОСТОЕ РЕАЛЬНОЕ», ОН СМОТРИТ С УСЛОВНОЙ, ЧАЩЕ ВСЕГО НЕОЖИДАННОЙ ТОЧКИ ЗРЕНИЯ И СООТВЕТСТВЕННО РАСПОЛАГАЕТ ЯВЛЕНИЯ В НЕОБЫЧАЙНОМ ПОРЯДКЕ. ВСЕ ИЗМЕНЯЕТСЯ, ПРЕДСТАЕТ В НОВОМ ОБЛИКЕ.
В поэтическом видении уже обнаруживается начало демиургическое; в воспроизведении оно закрепляется: пользуясь явлениями действительности как символами, как сырыми материалами для своих построений, поэт, не искажая, но преображая, создает новый, собственный мир, новую реальность, в которой незримое стало зримым, неслышное слышным. Есть каждый раз нечто чудесное в возникновении нового бытия и в том, как, возникнув, оно обретает самостоятельную цельность и закономерность. (Именно степенью законченности и гармоничности объективно определяется его подлинность.) Чтобы новое бытие не осталось мертво, поэт придает ему движение, т. е. предписывает его элементам законы, столь же непреложные, как законы обычной действительности.
«Попадая в поэзию», вещи приобретают четвертое, символическое измерение, становятся не только тем, чем были в действительности. То же надо сказать о самом поэте. Преобразуется и он. В написанном от первого лица стихотворении, как бы даже ни было оно «автобиографично», — субъект стихотворения не равняется автору, ибо события пьесы протекают не в том мире, где вращается автор *.
______________________
* Отчасти в этом и заключаются «воспарения» поэта, отсюда же и то, что подлинный поэт не любит и не хочет являться «поэтическим лицом» в жизни. Внутренне он живет и видит поэтически всегда, но «поэтическая повадка» прельщает только посредственность. Потому и сам Пушкин был так «прозаичен» в обиходе и потому (главным образом) терпеть не мог, чтобы на него смотрели, как на поэта.
_____________________
В МИРЕ ПОЭЗИИ АВТОР, А ВСЛЕД ЗА НИМ И ЧИТАТЕЛЬ ВЫНУЖДЕНЫ ОТЧАСТИ ОТКАЗАТЬСЯ ОТ НЕКОТОРЫХ МЫСЛИТЕЛЬНЫХ НАВЫКОВ, ОТЧАСТИ ИЗМЕНИТЬ ИХ: В УСЛОВИЯХ ПОЭТИЧЕСКОГО БЫТИЯ ОНИ ОКАЗЫВАЮТСЯ НЕПРИМЕНИМЫ. ТАК, КРИТЕРИЙ ДОСТОВЕРНОСТИ ОТПАДАЕТ ВОВСЕ И ЗАМЕНЯЕТСЯ КРИТЕРИЕМ ПРАВДОПОДОБНОСТИ (И ТО С ИЗВЕСТНЫМИ ОГОВОРКАМИ). ЗАТЕМ ПОСТЕПЕННО И В РАЗНОЙ МЕРЕ НАЧИНАЮТ ТЕРЯТЬ ЦЕНУ МНОГИЕ ЖИТЕЙСКИЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЯ, В СУММЕ ИЗВЕСТНЫЕ ПОД ИМЕНЕМ ЗДРАВОГО СМЫСЛА. ОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО МУДРОСТЬ ПОЭЗИИ ВОЗНИКАЕТ ИЗ КАКИХ-ТО ИНЫХ, ЧАСТО ПРОТИВОРЕЧАЩИХ «ЗДРАВОМУ СМЫСЛУ» ПОНЯТИЙ, СУЖДЕНИЙ И ДОПУЩЕНИЙ. ВОТ ЭТО-ТО ЛЕЖАЩЕЕ В ОСНОВЕ ПОЭЗИИ ОТВЛЕЧЕНИЕ ОТ ЖИТЕЙСКОГО ЗДРАВОГО СМЫСЛА, ЭТО РАСХОЖДЕНИЕ СО ЗДРАВЫМ СМЫСЛОМ (НА ЯЗЫКЕ ОБЫВАТЕЛЯ ВХОДЯЩЕЕ КАК ЧАСТЬ В ТАК НАЗЫВАЕМОЕ «ВООБРАЖЕНИЕ ПОЭТА») И ЕСТЬ ТА ГЛУПОВАТОСТЬ, О КОТОРОЙ ГОВОРИТ ПУШКИН. В ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ ЭТО, КОНЕЧНО, НЕ ГЛУПОВАТОСТЬ, НЕ ПОНИЖЕНИЕ УМСТВЕННОГО УРОВНЯ, НО ПЕРЕНЕСЕНИЕ ЕГО В ИНУЮ ПЛОСКОСТЬ И СООТВЕТСТВЕННАЯ ПЕРЕМЕНА «ТОЧКИ ЗРЕНИЯ»: ВЕДЬ И ОБРАТНО, ПРИ ВЗГЛЯДЕ «ИЗ ПОЭЗИИ», СО СТОРОНЫ БОЛЕЕ РЕАЛЬНОГО, ЧЕМ РЕАЛЬНОЕ, И БОЛЕЕ ЗДРАВОГО, НЕЖЕЛИ ПРОСТОЕ ЗДРАВОЕ, — ГЛУПОВАТЫМ, А ТО И СОВСЕМ БЕССМЫСЛЕННЫМ ОКАЗЫВАЕТСЯ ЗДРАВЫЙ СМЫСЛ И НА НЕМ ПОСТРОЕННАЯ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ *. Необходимо отметить, что эти расхождения касаются только «здравого смысла», не распространяясь на формальную логику, которая остается между поэтическим и реальным миром как некое координирующее начало. Именно на том, что поэзия преображает, но не отменяет и не искажает действительности, а также на том, что можно назвать «законом сохранения логики», основана «поверка воображения рассудком», которой требует от поэта Пушкин.
______________________
* В обнаженном виде эта тема и звучит особенно часто у символистов, поэтов наиболее последовательных (я не сказал — великих).
______________________
* * *
Мудрость поэта скрыта за тем, что «отсюда» кажется глуповатой маской. Бессознательно мы к этому давно привыкли, и от постоянного упражнения у нас выработался известный автоматизм в восприятии поэзии как маскированной мудрости. На этот автоматизм опирается пародия. Пародист искусно подделывает поэтическую маску, с ее условно-глуповатым выражением; мы по привычке принимаем ее за оболочку мудрости — но тут-то и высовывается из-под нее вздор, глупость. На этом построены у нас лучшие вещи Козьмы Пруткова. Поэзия есть мудрость, которая «глуповата». Пародия есть глупость, которая «мудровата». По Пушкину, она основана именно на «сочетании смешного с важным».
Случается и другое. В последние годы особенно участились печально-смешные казусы. Искусство имитации стало достоянием многих. Выяснилось, что, усвоив ряд приемов подлинной поэзии, маску можно подделывать отлично. Мы довольно легко вдаемся в обман и на слово верим, что за поэтической маской есть и умное лицо поэта. На поверку же выходит, что и лицо не умно. Пишущий эти строки должен признаться, что несколько раз дал себя обмануть. Некоторым оправданием может ему служить лишь то, что подцельщики не всегда злостны: часто и сами они принимают себя за поэтов, мудроватая маска прирастает к ним так прочно, что ее весьма трудно отделить. Тут мы имеем дело с невольными пародистами, принимающими свои пародии за настоящую поэзию. Здесь я, ради наглядности, ограничусь одним примером, в котором маска отделяется чрезвычайно легко, почти отпадает сама собой, потому что имеется к нашим услугам не только пародия, но и то, что нечаянно пародировано. Общеизвестно стихотворение Боратынского:
Своенравное прозванье
Дал я милой в ласку ей:
Безотчетное созданье
Детской нежности моей:
Чуждо явного значенья,
Для меня оно символ
Чувств, которым выраженья
В языках я не нашел.
Вспыхнув полною любовью
И любви посвящено,
Не хочу, чтоб суесловью
Было ведомо оно.
Что в нем свету? Но сомненье
Если дух ей возмутит,
О, его в одно мгновенье
Это имя победит;
Но в том мире, за могилой,
Где нет образов, где нет
Для узнанья, друг мой милой,
Здешних чувственных примет, —
Им бессмертье я привечу,
Им к тебе воскликну я,
И душе моей навстречу
Полетит душа твоя.
Это «своенравное прозванье», данное милой, для Боратынского — тайный знак последней, ненарушимой связи: стоит лишь произнести его за могилой — и связь, порванная смертью, восстановится. Абсолютно важно и мудро, что знаком избрано условное имя, созданное для этого только случая, слово, залог связи в Духе и Разуме, взятое как залог вечной жизни и воскресения там, где нет «здешних чувственных примет». Но вот, идя не от Боратынского, а от Гейне и, видимо, не подозревая о стихотворении Боратынского, один современный автор набрел на такое восьмистишие:
Мы расстались… Но помни слово —
Я разлуку с тобой не приемлю,
Все равно мы встретимся снова,
Когда покинем землю.
Но там, на пороге чистом,
Ты задрожишь от испуга,
Я свистну условным свистом —
И мы узнаем друг друга.
В заключительных строках ситуация Боратынского повторена, но с той только разницей, что имя заменено свистом, каким подзывают собачек, — и все стихотворение мгновенно стало нечаянной пародией на Боратынского *.
______________________
* Еще раньше этот мотив заимствован у Боратынского Брюсовым. Но Брюсов понимал, что делает. У него:
Я это имя кину к безднам,
И мне на зов ответишь ты.
______________________
* * *
Если «глуповатость» есть расхождение со «здравым смыслом», то, очевидно, не глуповата окажется та поэзия, в которой такое расхождение отсутствует. Но мы указывали, что само это расхождение есть не что иное, как результат перемещения поэта и читателя в иной, поэтом созидаемый мир. Ясно: если поэт отказывается от своих «миротворческих» прав или не знает о них, то он продолжает оставаться в пределах действительности, где здравый смысл остается его единственным и законным вожатым, а вещи и явления, названные в стихах, остаются равны самим себе. Это — поэзия, прикрепленная к «только реальности», только с ней оперирующая и только ее задачи решающая. Можно назвать для примера несколько родов такой поэзии. Это, во-первых, поэзия дидактическая, от Лукреция до ломоносовского рассуждения о пользе стекла; далее — поэзия сатирическая, скажем — от Горациевых сатир до Кантемировых; в-третьих, басня: в ней расхождение со здравым смыслом лишь поверхностно, она часто антропо-морфизирует зверей и неодушевленные предметы, но по существу не выходит за пределы сатиры, оперируя аллегориями и не возвышаясь до символов; в-четвертых, так называемая «гражданская поэзия» и, наконец, всякая вообще поэзия, чисто описательная или резонирующая в пределах реальности, морализирующая в узком смысле, поэзия психологизирующая, а не онтологизирующая. Примеров ее слишком много. Они найдутся едва ли не у всех поэтов. Из них назову ближайший: то самое стихотворение Вяземского «К мнимой счастливице», по поводу которого Пушкин и сказал автору:
«Твои стихи слишком умны. А поэзия, прости Господи, должна быть глуповата».
Опубликовано: «Современные записки». 1927. Кн. XXX.