Когда-то она выходила, прикрыв колено, из тех коммуналок, где не защищают стены, где мир состоит из серых кастрюль с борщами, а коридоры старыми пахнут вещами. Она подводила стрелки, прикрыв ресницы, из дома она шагала, как за границу. И шаг — от бедра, как Мерилин в Голливуде, и знала, что будет любовь, непременно будет. А как же еще? По-другому и не бывает.
— Осталось недолго — и выпрямится кривая, — считала она, плывя полосою белой, — ведь это легко — иногда становиться смелой.
Она доходила до шумного перекрёстка. Её избивала метель, ударяя хлёстко, дожди издевались, топили в холодных лужах, но грела надежда на то, что никто не разрушит очаг, нарисованный холст в каморке у Карло, где платье простое ее до того шикарно, что дамы слегка кивают, с восторгом глядя на то, как она хороша в неземном наряде, а кавалеры в поклоне снимают шляпы, и даже собаки мохнатые тянут лапы.
Так и стояла она, а толпа спешила сквозь годы, сезоны и смены марок машинных. Метро — за пятак, сквозняки — в телефонных будках, сменивший Ивана — Фархад в непрогретой маршрутке, мобильный, занявший место почтовой марки и, кто-то, страной управляющий вместо кухарки, смесь парков цветущих и крашеных чистых скамеек, и вкус на губах — за семь неизменных копеек фруктового, что продавалось у детской площадки, и радостных криков детей, играющих в прятки. И появлялись, и пропадали пункты обмена, но только очаг нарисованный был неизменным.
И, вроде, давно расселили ее коммуналку, теперь она замужем и, заодно, театралка, и кудри ее хороши, и платье шикарно, вот, только очаг, что в каморке у старого Карло, всё так же неярко горит на холсте загрубелом,
а там, за холстом, снова жизнь — полосою белой.