Но вот, наконец, скрипнув тормозами и с шипеньем раскрыв двери, перед небольшой группкой прячущихся от ветра в автобусном павильоне пассажиров остановилась «тройка». Акрам поднялся в полупустой салон — основная масса горожан к этому времени уже разъехалась по своим служебным и рабочим местам, — пробил талончик и сел у грязного, заляпанного снаружи окна. Ехать было далеко, по крайней мере, полчаса, не меньше. И Акрам снова погрузился в тягостные размышления. Что же там случилось с отцом? В последнее время он жаловался, что мучает давление, и его поставили на учет в зоновской больничке как гипертоника. Он бросил курить и во время последней свиданки Акрам обратил внимание на то, что отец даже как-то погрузнел. А в глазах его поселилась тоска.
— Батя, а тебя здесь не обижают? — спросил Акрам как-то отца.
— Да нет, сынок, — отмахнулся отец. — Правда, в первые дни один молодой да здоровый стал до меня докапываться. Ну, я терпеть не стал. Бить его не бил, а взял и перекинул через себя. Он ка-а-к хлопнется спиной об пол, встать сам не может! Мужики вокруг стоят, смотрят, что будет дальше. Ну, а тот раздолбай руку мне протягивает: дескать, помоги подняться. А я отвел руки за спину, нагнулся к нему, говорю: «Берись за грудки!». Ну, он вцепился за куфайку, а я распрямился и так поднял его с пола. А парни-казахи и говорят: ну ты, шал, даешь! Старик, значит, по-ихнему. Или аксакал. И всё, теперь меня только так и зовут здесь — Шал.
* * *
Но Акрам-то знал, что почтительное отношение у зеков к его отцу, скорее всего, вызывает еще и статья, по какой он сидит. Бари на старости лет убил человека, за что ему и дали восемь лет общего режима. А как получилось? Сафины жили в совхозном отделении на севере области. Здесь, в маленьком прииртышском селе Пятиярск, они поселились еще в пятидесятые годы, приехав из Татарии на целину. Целинником Бари побыл недолго — он пару лет поработал сеяльщиком в тракторной бригаде, а когда все целинные земли в совхозе были распаханы, ушел на кузницу, оттуда в животноводство. А скотники всегда носят в кармане складные ножи — бывает, что привязанные в стойле на ночь глупые коровы так перемотают себе шею веревкой, что если срочно ее не перерезать, то просто удавятся. Вот таким складником Бари и ударил в пылу ссоры одного мужика. И рана-то была небольшая, да вот угодил нож в брюшную аорту. Мужик тот истек кровью буквально за полчаса, даже до районной больницы довезти не успели.
— За что же ты его? — сокрушенно спрашивал потом Акрам отца.
— Он меня нехорошо обозвал, — признался отец. Но как именно обозвал его тот бедный мужичонка, Бари так и не сказал никому. Даже на суде. А свидетелей их ссоры, которая произошла во время ночного дежурства на ферме, не было. Странно, но деревня больше сочувствовала Бари. Он хоть и вспыльчивым был, и часто в драки лез по молодости, но невероятно доброй души был человек. Односельчане знали: к Бари можно обратиться за чем угодно и в любое время, никогда не откажет в помощи. Про таких говорят: последнюю рубаху с себя снимет и отдаст. А вот покойный был вздорный человечишка, с поганым языком, с которого направо и налево, по поводу и без, слетали всякие хулительные слова, за которые он бывал не раз бит. Такой вот скверный характер был у человека. Однако не убивать же его за это? Но вот случилось то, что случилось. И Бари вместо пенсии, до которой ему оставалось всего ничего, отправился на зону. Причем именно в Э. где к тому времени обосновался его старший сын Акрам.
* * *
Когда Сафины приехали в Казахстан из своей татарской деревушки, у них уже было двое детей, четырехлетний Акрам и его годовалый братишка Мансур. Акрам ни слова не знал по-русски. Родители-то его, худо-бедно, владели великим и могучим (иначе как бы они попали сюда, на целину?), хотя между собой и с детьми говорили только по-татарски. Но улица русского села Пятиярск, каковым являлось отделение принявшего Сафиных на работу совхоза, быстро сделала свое дело: Акрам как губка впитывал и осваивал слова инородной речи, посредством которой ему, хочешь — не хочешь, пришлось общаться с сельскими пацанами. И очень скоро русский язык стал ему не только хорошо понятным, но и практически родным, и когда родители по-прежнему обращались к Акраму по-татарски, он отвечал им уже по-русски. В школе он учился хорошо, очень полюбил чтение, и к концу восьмилетки уже сам начал упражняться в сочинительстве… Короче, когда Акрам пришел из армии (а он и там продолжал свои литературные опыты), взял да и впервые в жизни отправил в местную районную газету одно из своих сочинений. После третьей или четвертой публикации Акраму дали задание написать про сенокос в его деревне, он справился, вот тогда его и пригласили на штатную работу. Ну, а там пошло-поехало. После восьми лет работы в своей сельской районной газете он был приглашен в Э., куда редактором объединенной (то есть одновременно и городской, и районной) газеты был назначен их бывший замредактора Тикунов. А спустя несколько лет Акраму, к тому времени заочно учившемуся на факультете журналистики в Казахском госуниверситете, предложили занять освободившийся корпункт областной газеты.
* * *
Бари очень рассчитывал на УДО (условно-досрочное освобождение), которое могло быть к нему применено после отбытия половины срока наказания. При свиданиях отец мечтательно рассуждал о том, чем займется в Пятиярске, когда вернется из зоны. С работы он, конечно, уйдет, на жизнь им с матерью хватит и пенсии. Будут потихоньку вдвоем заниматься хозяйством, огородиком, по грузди будут ездить, за ежевикой. Бари будет ходить на рыбалку на свое любимое озеро Длинное, будет таскать домой щук да окушков.
-Помнишь ту крокодилу, которую я притащил в шестьдесят первом году? — задорно толкал Бари сына в бок. Еще бы не помнить! Седая та щука потянула на одиннадцать килограммов и от старости была совершенно несъедобной, сухой и жесткой. Пришлось ее скормить уткам…
Вот о чем мечтал Бари Сафин, ворочаясь бессонными ночами на жесткой зоновской шконке. И оставалось ему до подачи заявления на УДО всего несколько месяцев. Неужели не дождался?
«Тройка» уже выехала за городские кварталы и практически пустая катила, подпрыгивая на разбитом асфальте, по Индустриальной улице, вдоль которой размещались немногочисленные производственные предприятия города: ПАТП, РММ, РМЦ. А вот потянулся и длинный серый бетонный забор с колючкой поверху и уже знакомой проволочной сеткой, местами увешанной электродами с не долетевшими по назначению дачками. Здесь, кроме Акрама, вышли еще пожилая супружеская пара, обвешанная тяжелыми сумками и пакетами — по всему, приехали к кому-то на длительное свидание, и капитан внутренней службы. Акрам и сам неоднократно приезжал сюда за эти годы с запасом продовольствия на три дня, когда подходил срок длительного свидания. Брал с собой и старшую, восьмилетнюю дочку Алию — любимую внучку Бари (на длительную свиданку разрешалось приходить двоим родственникам), и брата, и маму, специально приезжавших в Э. к этому времени из Пятиярска за триста километров. Они жили эти три дня в тесной комнатке свиданий с зарешеченным окном и всего с двумя койками. Первый день еще пролетал как-то незаметно — за разговорами, бесконечной варкой-жаркой еды на общей кухне, на которой суетились родственники других зеков, осчастливленных свиданкой. А потом приходило тягостное ощущение того, что ты сам отбываешь здесь срок: в комнату, которая изнутри не запиралась, в любое время мог заглянуть дежурный офицер; никуда, кроме общих коридора, кухни и туалета, из помещения для свиданий на пять или шесть комнат выйти было нельзя. Синдром заключенного усиливался из-за особого, непередаваемого зоновского запаха, который присутствовал даже здесь, в помещении для свиданок, и из-за вездесущей унылой синей краски, которой были выкрашены панели на стенах, оконные рамы, двери. И когда приходила пора возвращаться
отцу туда, на зону, в свою «семью», к обычной «заколючной» жизни, и он начинал суетливо прятать оставляемые ему деньги, чирик там или четвертной, когда как получалось, зашивая их в укромном месте своего бушлата или пряча под стельку сапога, отбирать в пакет из остатков провизии то, что можно было взять с собой (конфеты, чай, печенье), наступало облегчение. Причем и для отца тоже — он заметно уставал от этого нескончаемого трехдневного общения, когда уже на второй день бывали исчерпаны все темы для разговора, а просто сидеть и смотреть друг на друга надоедало. И когда отец, неуклюже обняв Акрама и внучку и ткнувшись в их лица сухими колючими губами, уходил, слегка косолапя обутыми в кирзовые сапоги ногами, и за ним и остальными зеками сухо щелкала электрозамком зарешеченная дверь, Акрам почти радостно начинал собираться к выходу и сам.
* * *
— Крепитесь, Акрам Бариевич, вчера ваш отец скончался, — сказал ему в своем кабинете начальник колонии. — Вот тут написано, что и как.
Подполковник-казах, он же Хозяин, протянул ему листок бумаги с отпечатанным на машинке текстом, с лиловой печатью и несколькими подписями. Пытаясь сосредоточиться, Акрам несколько раз пробежался по тексту глазами, пока не усвоил: отца сразил обширный инфаркт, с одновременным кровоизлиянием в мозг. Подполковник вздохнул и добавил:
— Примите мои самые искренние соболезнования. И что еще могу от себя добавить: Шал… Извините, ваш отец, Бари Сафин, умер мгновенно. Просто шел, упал и скончался. Такие вот дела. И вот еще что. Обычно мы не выдаем тела умерших заключенных, погребаем их сами. Но вы можете забрать отца и похоронить его дома. В приемной вам расскажут, что и как надо сделать. Ну, всего доброго. Мужайтесь!
Подполковник вышел из-за своего стола и пожал Акраму руку. Странно, но Акрам практически совершенно владел собой, горестное известие не выбило его из колеи. Наверное, потому, что он где-то в глубине души был готов к такому повороту событий. Акрам внимательно выслушал инструкции женщины-лейтенанта в приемной, что-то даже записал в свой блокнот и, попрощавшись, вышел из административного корпуса колонии. Почти тут же подошел автобус, также практически пустой. И вот только тут, когда Акрам снова сел у грязного оконного стекла, за которым, впрочем, можно было разглядеть проплывающий мимо бетонный заколюченный забор колонии, его пробило на слезы. Сдерживая вырывающиеся рыдания, он сухо и мучительно кашлял и старательно отворачивался к окну. Отца стало невыносимо жаль: как он мечтал попасть на УДО, чтобы остаток жизни прожить на воле, в своей, ставшей ему родной, прииртышской деревеньке, где его ждали жена и один из сыновей, среди своих односельчан, простивших ему совершенное им по пьяни глупое злодейство. Но вот не довелось, и завтра Акраму предстоит забрать Бари из зоновского морга и отвезти в Пятиярск. Домой, как он мечтал. Но неживым.
* * *
Брат Мансур, живший в их деревне с одной вдовушкой с двумя ребятишками и успевший заделать ей еще и двоих своих пацанов, приехал по телеграмме Акрама на следующий же день. Насчет машины Акрам уже договорился — забрать отца из колонии и отвезти его за триста километров в Пятиярск согласился Виктор Катеринин. Не так давно они вместе работали в той районке, где начинал Акрам, сдружились, неоднократно ездили на рыбалку к Акраму в деревню. Потом Катеринина назначили редактором одной из рудничных многотиражных газет, недалеко от Э., а уж оттуда облполиграфиздат перевел его в директоры типографии в сам Э. В распоряжении у Виктора был УАЗик-«буханка», за рулем которой он ездил сам. Вот на ней они и поехали мартовским, неожиданно морозным днем снова в зону. С трепетом Акрам и Мансур перешагнули порог морга — перед этим они с полчаса стояли и молча курили на улице, пока санитар подготавливал тело отца к выдаче. Бари, бледный до синевы, чисто выбритый и тщательно вымытый теплой водой (от его тела даже исходил парок), голым лежал на обшитом нержавейкой столе. Его крупный, перебитый в переносице нос, казалось, стал еще больше, глаза были плотно сомкнуты, а в уголках бесцветных губ затаилась горькая усмешка. Огромный разрез, тянущийся от пупка до горла, был аккуратно зашит особым, собравшим в плетеную косичку кожу тела, швом. Такой же шов, только поменьше, опоясывал и его голову. Все понятно, отцу делали вскрытие для установления причины смерти. Акрам и Мансур бестолково переминались с ноги на ноги, не в силах оторвать глаз от вытянувшегося на железном столе бледного тела, еще недавно бывшего их отцом.
— Ну, парни, вы приподнимите его, а я застелю простыню и одеяло, — вздохнув, сипло сказал санитар, сухощавый мужик лет сорока в темном халате и в резиновых сапогах. Акрам взял отца за холодные и еще влажные после недавнего мытья ноги, Мансур просунул ему руки под мышки, и вдвоем они приподняли безвольно и тяжело прогнувшееся, еще не до конца закоченевшее тело.
— Еще выше! — скомандовал санитар и проворно расстелил на столе под отцом сначала одеяло, потом простыню, привезенные Акрамом из дома. — Все, опускайте.
Он умело запеленал отца в простыню, потом обернул в одеяло и перевязал образовавшийся кокон в нескольких местах шпагатом.
— Ну, тащите к машине.
Братья вынесли ставшего неожиданно очень тяжелым отца из покойницкой на улицу. Поджидавший их Катеринин хлопотливо раскрыл дверцу салона УАЗика, помог пристроить кокон с телом на боковое сиденье. Санитар принес и положил в машину еще и какой-то темный узелок.
— Это его одежда, — сказал он. Акрам поблагодарил санитара и сунул в карман его халата скомканную десятку. Трижды с жестяным стуком хлопнули дверцы «буханки» — со стороны водителя и пассажира, куда сел Акрам, и в салоне, где у окошка, глядящего в кабину, пристроился Мансур. Санитар, закурив беломорину и выпустив сизые клубы дыма из мохнатых ноздрей, молча проводил взглядом выезжающую через проходную зоны «буханку».
* * *
-Мужики, пока едем по городу, купим пива, а? — взмолился Мансур. — Башка трещит.
Вчера они вдвоем за разговорами, воспоминаниями уговорили литр водки. Правда, Акрам пил меньше — хотел быть назавтра в форме, так что основной «удар» принял на себя Мансур. Из троих братьев Сафиных больше всего на отца похожим был именно он. И лицом, и повадками. Правда, сколько помнил отца Акрам, тот всегда был лысым. А у Мансура голова была увенчана копной роскошных темно-русых кудрей. Ему и шапка-то была не нужна, и он до самых морозов ходил с непокрытой, часто заснеженной головой, которой тряс по-собачьи, когда заходил куда-либо с улицы. Мансур по юности был большой любитель подраться. И когда с ним в своей деревне перестали связываться, он стал ездить за приключениями на своем «Иж-Юпитере» в соседнюю деревню Ивантеевку за девять километров. Обитателей этой деревни называли «союзниками», потому что здесь жило много немцев, у них был хороший завклубом и дискотеки здесь проходили почти ежедневно. Вот там-то Мансур и отводил свою драчливую душу. Акрам, как ни приедет из райцентра домой на выходные, обязательно находил братца дома или с расцарапанной физиономией, или с новым фингалом. Однажды в Мансура даже стреляли в той же самой Ивантеевке. Видимо, навсегда хотели напугать и отвадить этого незваного лохматого татарина от своей деревни и от своих девок. Правда, патрон был холостой. Но Мансур-то этого не знал, и все равно буром пер на местного ивантеевского «авторитета», целившегося в него из двустволки. Пыжевой заряд шарахнул Мансуру прямо в лоб с расстояния двух-трех метров и опрокинул его.
— Слушай, никогда не думал, что простой пыж может набить такую шишку! — смеясь, рассказывал он после Акраму, отсвечивая этой самой шишкой. Потом посерьезнел, осторожно помял распухший глянцевый лоб. - А ведь и глаз мог выбить, козел! Ну, ничего, я его еще подловлю…
* * *
Он и после армии был такой же шебутной, поколобродил по деревне с годик-другой, чуть не женился на приезжей учительнице, даже ездил знакомиться с ее родителями в Балхаш. Но умудрился и там передраться с будущими родственниками и с позором был изгнан из не принявшей его семьи так и несостоявшейся невесты. Та, ясен пень, побоялась возвращаться с ним обратно в Пятиярск и осталась дома в Балхаше. А Мансур, вернувшись, заскучал и надумал со своим приятелем по кличке Мирза (никто уж и не помнил, кто и за что его, русского, наградил такой роскошной кликухой, которой он, и осенью и зимой ходивший в одной и тоже затрапезной болоньевой курточке и замызганной шапчонке, ну никак не соответствовал) отправиться в загранплавание. План у них был такой: заработать побольше денег, добраться до Находки, устроиться там в порт сначала докерами, а потом и моряками. Они подрядились вдвоем побелить все совхозные скотобазы в Пятиярске. Это всегда делали деревенские бабы — штук двадцать их, стоя на подмостках, с шутками и песнями могли неделями елозить рогожными щетками, обмакнутыми в белила, по глинобитным стенам коровников и телятников. А эти баламуты пообещали управляющему сделать работу намного быстрее и за меньшие деньги. Управляющий прикинул, какую это экономию ему даст, и хоть и с сомнением, но согласился. И ведь у них получилось! А весь секрет состоял в том, что Акрам раздобыл для брата в райцентре у знакомых строителей краскопульт, вот с его помощью новоявленные отделочники и выбелили в отделении все базы. Причем в два слоя! Срубили денег не по-детски, чего им бывшие побельщицы до сих пор простить не могут, рассчитались в совхозе, ни-че-го из заработанного не пропили, что указывало на серьезность их намерений, и укатили за своей мечтой. Первое письмо пришло от Мансура через месяц. Он кратко сообщал, что они работают в порту Находка докерами, что соответствовало первоначальной части их плана. Потом писем долго не было. Очередное послание пришло от Мансура через три месяца. Он писал из Риги, что в Находке у них с Мирзой ничего не получилось, не взяли их в моряки, но вот в Прибалтике все должно получиться. И снова тишина — месяц, три, полгода. «В кругосветку ушли наши пацаны!» — решили пятиярцы и загордились своими земляками. Ага, ушли! Мама забеспокоилась и попросила Акрама как-нибудь поискать шалопутного братца. Акрам пошел в уголовный розыск Э-ского горотдела милиции и написал заявление о пропаже родственника. Мансура нашли в Новочебоксарской колонии. Он там сидел за бродяжничество — тогда это было запросто. Оказывается, мотался по стране с последним местом прописки в Находке. В Риге их с Мирзой не прописывали, голубая мечта стать моряками дальнего плавания расплывалась как утренний туман над Балтикой, и они впервые рассорились и разбрелись кто куда. Мирза с концами — так и пропал где-то без вести, хотя его тоже объявляли в розыск, а Мансур, отсидев свой год, вернулся в Пятиярск худым как Кощей и как будто посерьезневшим. Отъевшись у матери на домашних харчах, он присмотрелся к бывшей своей однокласснице Галине, одной воспитывавшей двоих детишек, оставшихся у нее на руках после погибшего на заработках в областном центре мужа, и они зажили вместе. Так Мансур стал наконец взрослым и вконец угомонился, хотя с годами все больше и больше становился похож на отца и даже уже начал лысеть с макушки.
* * *
— Витя, давай заедем в «Горняк», там по утрам всегда свежее пиво, — пожалел Акрам брата, видя как тот мучается с похмелья. Катеринин молча кивнул - «Горняк» все равно был по пути. За пивом Акрам сходил сам, принес и поставил в салон пакет с пятком бутылок «Шахтерского». Мансур тут же зубами сковырнул пробку с одной из них и с наслаждением стал заглатывать холодную, с особой горчинкой слабоалкагольную, всего в четыре градуса, жидкость, которой, впрочем, неслабо можно было надраться, если, конечно, выпить штук восемь-десять. УАЗик миновал знаменитый кривой мост, с которого на железнодорожные пути упала уже не одна машина, выехал за город, покатил мимо дач и минут через двадцать выбрался на республиканского значения, но тем не менее вдрабадан разбитую и давно не ремонтируемую карагандинскую трассу, ведущую в их областной центр. От постоянных качков и сотрясений тело отца начало сползать с лавки.
-Э, тормозите! — крикнул в кабину заметивший это дело, хоть и начавший уже третью бутылку пива Мансур. Акрам заглянул в салон и торопливо замахал Виктору, показывая на обочину. Остановились, нашли в салоне машины бухту типографского шпагата для перевязки свежеотпечатанных газетных пачек и бланков, который Виктор на всякий случай всегда возил с собой, и примотали им тело отца к сидению. Акрам подумал и вытащил из салона темный узелок с тюремной одеждой Бари.
— Зачем это везти с собой? — сказал он вопросительно смотревшим на него попутчикам. — Витя, набери немного бензина из отстойника и пошли в посадку.
Он спустился с шоссе и зашел за кусты лесополосы из смородины и джигиды, развязал узелок и, морщась от внезапно охватившего его чувства брезгливости, хотя эти темные телогрейка и куртка с нашитыми на груди некогда белыми матерчатыми полосками с написанными на них именем отца и номером отряда, шаровары принадлежали самому родному человеку, но все равно были чужие, из совсем другой, мрачной жизни, - и на всякий случай проверил карманы, вдруг там остались письмо какое, фотография, которые отец мог носить с собой. Но нет, все было чисто, значит, Акраму отдали все до последнего те немногие бумаги, которые отец держал в зоне при себе — письма от родных, пару семейных черно-белых фотографий и цветной снимок своей первой и оттого особенно любимой внучки Алии, дочери Акрама Этот аккуратно перетянутый резинкой пакетик лежал у Акрама во внутреннем кармане пиджака, вместе с той страшной бумагой, о которой Бари наверняка никогда и не помышлял - справкой о причине его смерти. Кончине не в домашней постели, не на больничной койке, а настигшей его за колючей проволокой, вдали от родных и близких. Он шел к столярке с несколькими досками на плече вот в этой чертовой темной тюремной одежде, с радостью думая о скором условно-досрочном освобождении — в последнее время он об этом только и думал, — как его сердце вдруг пронзила острая боль, в голове раздался оглушительный звон, перед глазами все померкло и еще не понимая, что умер, Бари с хрипеньем упал на стылую землю, а рядом с деревянным стуком рассыпались желтые сосновые доски, и к нему бежали увидевшие его падение другие зеки. Последней, озарившей его сознание вспышкой было видение яркого солнечного дня, залившего улицы родной деревни, по которой он шел от автотрассы к дому, а у ворот с ласковыми улыбками его поджидали жена и выстроившиеся в ряд дети, соседи…
— Дай-ка сюда, — протянул Акрам руку к жестянке с бензином, которую принес Виктор, решительно выплеснул все содержимое банки на бесформенную кучку темного тряпья, зажег спичку и кинул ее на эту кучку. Она тут же вспыхнула голубоватым огнем, сменившимся желтым пламенем с удушливым серым дымом. То, что не сгорело до конца, забросали землей, затоптали и, выкурив еще по сигарете, пошли к машине. И УАЗик снова помчался по серой, изъязвленной выбоинами асфальтовой ленте на север, к маленькой деревне на берегу Иртыша, куда так стремилось все четыре года заключения изболевшееся сердце Бари, и куда он все-таки возвращался со своими сыновьями, но холодным и недвижимым…
* * *
Когда машина медленно подъезжала к настежь раскрытым воротам сафинского дома, их уже ждала толпа народа. Среди знакомых лиц, которым Акрам рассеянно кивал из кабины, он увидел родную сестру отца Санию и ее мужа Шарифа Сафарова, которых в Пятиярске звали на русский манер Соней и Шуриком. Тетя Соня приехала в Пятиярск к старшему брату лет двадцать назад и первое время вместе с мужем они жили у них, у Сафиных, пока не получили от совхоза какую-то развалюху, в которую и зайти-то было страшно. Но вместе с Сафиными они привели в порядок эту халупу, а потом, когда у Сафаровых раз за разом пошли дети, совхоз расщедрился уже на трехкомнатную квартиру, в которой и жили и добра наживали сестра Бари с его многочисленными племянниками, которых он любил почти также, как своих детей. По лицам Сафаровых бежали слезы. Впрочем, слез не сдерживали и другие односельчане Бари. Виктор осторожно завел машину во двор и заглушил ее. Акрам по очереди обнял плачущих тетю и зятя, потом бегло пожал руки еще нескольким односельчанам.
— Заносите отца в залу, там стол готов, — всхлипывая, сказала тетя Сания. Сейчас в дворе Сафиных распоряжалась она, матери Акрама не было в селе уже с полгода. Она уехала к младшей из своих детей — дочери Розе, на север Хабаровского края. Роза перебралась туда со своим мужем Сашкой Шавриковым спустя всего несколько месяцев после того, как они поженились. До этого молодые жили в областном городе на съемной частной квартире, собственное жилье им «светило», если долго и упорно дожидаться своей законной очереди — на заводе, где работал сварщиком Сашка, или в детском садике, где трудилась воспитательницей Роза, — лет через пятнадцать-двадцать. И они подались на БАМ. Но не сразу, а приезжали в Акраму в Э., как к старшему из братьев Сафиных — посоветоваться.
-Да чего там думать, езжайте, пока молодые! - азартно сказал им Акрам. — Интересно же! Не получите там квартиру, так заработаете на свою кооперативную. И вообще, страну посмотрите. Езжайте!
И они уехали. В одном из бамовских бурно строящихся городков Сашке нашлась хорошо оплачиваемая работа в мехколонне, Роза чем-то там заведовала по снабженческой части. В общем, ребята были довольны, что подались на Дальний Восток. Правда, Шавриковы и здесь жилье пока снимали частное, но квартира по быстро тающей очереди была им уже на подходе. И когда они родили своего первого ребенка, дочь Настеньку, сей важный демографический факт автоматически ускорил предоставление им благоустроенного двухкомнатного жилья. А так как с садиком здесь были проблемы, они вытребовали к себе Розину маму — пусть поживет у них, понянчится с внучкой до выхода Бари на свободу. Мама все равно к тому времени жила одна в их некогда шумной четырехкомнатной квартире и уже не работала, вышла не пенсию и лишь помаленьку занималась хозяйством, от которого остались только одна коровка и несколько кур да пара гряд на огороде. Иногда в гости наезжали сыновья с невестками и внучатами — старший Акрам из Э., младший из братьев Равиль (он жил неподалеку в райцентре), а к Мансуру, обитающему на соседней улице у своей жены Галины, она захаживала сама. В общем, вроде матери и скучать-то было некогда, разве что ночевать одной в большом доме поначалу было неуютно, да и с этим со временем свыклась. Но любимой дочке Розе нужно было помочь, и мама продала корову и кур, закрыла дом на навесной замок, оставив ключи у Мансура, да и укатила таки на БАМ. А вот сейчас она с Розой, получив телеграмму о горестном событии, должна была вот-вот подъехать на похороны.
* * *
Бари, хоть и безбожником был по натуре и по жизни (пил, гулял, дрался - в общем, грешил на полную катушку), родился-то мусульманином. Он был даже обрезан, в отличие от своих сыновей. Хотя этот процесс инициации должны были в свое время пройти каждый из его пацанов по настоянию их истинно правоверной матушки, воспитанной строгими родителями на основах ислама. Она даже молиться умела по-арабски, и хоть и нечасто, но совершала намаз, замаливая перед Всевышним грехи своего непутевого мужа. Но когда настало время обрезания первого их сына, Акрама (Сафины тогда еще жили в Татарстане), и в их дом пришел человек, которому дозволено было совершать это членовредительство, и он стал на глазах уже все понимающего Акрама готовиться к операции: тазик там с теплой водой, чистые тряпочки, а самое главное — блестящее острое лезвие то ли бритвы, то ли ножа в волосатой руке, Акрам от страха завопил так, что у всех заложило уши. И Бари, как ассистент уже тяпнувший для храбрости водочки, расчувствовался, вдруг вспомнив, как сам орал от боли при обрезании его писюна, и вытолкал взашей этого страшного человека. Тот, потеряв заработок, при уходе шипел и плевался, грозя Сафиным какими-то жуткими карами. Но Бари был непреклонен — «все, никому не дам резать своих детей!». И так все его сыновья остались необрезанными. Впрочем, никто из них впоследствии на это не жаловался, как и их жены. И из них редко кто задумывался насчет своего вероисповедания — просто жили, как все вокруг в этом безбожном государстве, и все робкие мамины попытки как-то наставить своих сыновей на путь истинный оставались тщетными. Если уж их отец совершенно бездумно относился к своим мусульманским корням, а тем более обязанностям, то чего было требовать от его сыновей, выросших среди русских и еще более отдалившихся от веры предков? Но вот, тем не менее, Бари решено было похоронить по мусульманским обычаям. На этом настаивала его родная сестра Сания, ничего другого не позволила бы и не простила своим сыновьям и находящаяся сейчас на пути в Пятиярск их правоверная мама. Ну, по-мусульмански, так по-мусульмански, согласились братья. Без проблем, сделаем все как надо. И распределили роли: Мансур занимается организацией подготовки последнего убежища отца, Равиль едет в райцентр варить железную оградку с полумесяцами по углам, а Акрам берет на себя ритуальную часть.
* * *
Муллы в их Пятиярске или хотя бы просто верующего старика-мусульманина какого, чтобы отпеть Бари как полагается, конечно же, не было — среди основного русского населения жило всего несколько семей казахов, да вот Сафины. Но, как подсказали те же казахи, в соседнем казахском ауле Кызыл-Жар, за двенадцать километров отсюда, живет одна старая казашка, за умеренную плату все делающая как надо в таких случаях. Бабка эта, которую привезли из Кызыл-Жара, оказалась очень живой старушкой, облаченной в казахский бархатный зеленый зипун, мягкие кожаные сапожки, с обмотанной белым платком головой. И неожиданно громогласной. Она суровым голосом отдавала четкие распоряжения, что и как надо делать, и скоро Бари, заново тщательно обмытый и запеленатый в белый саван, чисто побритый (упрямо пробившуюся за сутки рыжеватую щетину на лице ему сбрил своей электробритвой Акрам), лежал на столе с умиротворенным видом и с той же тайной усмешкой в уголках губ. Похоже было на то, что он с интересом ждет, что же будет дальше, как справятся его балбесы-сыновья с неожиданно свалившимся на них похоронными обязанностями. А в доме Сафиных между тем все шло своим чередом. После того, как старая казашка басом отбормотала поминальную молитву, во время которой оставшимся в комнате родственникам и нескольким казахам-односельчанам Бари надо было сидеть на расстеленном на полу одеяле, свернув ноги кренделем и держа перед собой раскрытые ладони и время от времени проводить ими себе по лицу и повторять заключительные слова сур из Корана, с Бари разрешили проститься всем односельчанам. И они потянулись вереницей мимо стола с лежащим на нем Бари и, сморкаясь, вполголоса говорили друг дружке: «Смотри, как живой лежит!», «Да он даже улыбается!» и прочую трогательную чепуху.
В одну из таких минут Акрама на улицу вызвал Мансур. Взволнованно тряся кудлатой головой, он сообщил, что тетя Сания велит ему ехать копать могилу в Кызыл-Жар, потому что только там есть ближайшее мусульманское кладбище и там уже похоронены несколько казахов из Пятиярска и один старик-татарин, Ибрагим-абый.
— Ну так езжайте и копайте там, раз уж мы решили похоронить отца по-мусульмански, — устало сказал ему Акрам. — Хотя… Я не знаю… Я бы похоронил его здесь, в Пятиярске.
— Так я и пришел тебе сказать, что деревня просит похоронить отца здесь, — заявил Мансур.
— Как это — деревня просит? — не понял Акрам. Кто-то сзади положил ему руку на плечо.
— Бариич, правда, давай похороним твоего батю здесь, — услышал он знакомый голос.
* * *
Это был Мишка Маскаев, один из шестерых детей дяди Паши Маскаева, потомка прииртышских казаков. Треть Пятиярска состояло из Маскаевых, еще треть из Кубышевых да Полушкиных, остальные — из приезжих. Вот эти три фамилии из бывших донских казаков когда-то, почти триста лет тому назад, основали Пятиярск как казачий форпост на пограничной линии по Иртышу, ставшему естественным рубежом между российской империей и киргиз-кайсацкими кочевыми племенами. Это с ними, с Маскаевыми, Кубышевыми и Полушкиными жили и ладили татары Сафины, поселившиеся здесь более тридцати лет назад и ставшие для пятиярцев своими. И вот теперь Мишка Маскаев, на самом деле ставший уже Михаилом Павловичем, так как учительствовал в местной школе, пришел, как он сказал, от имени односельчан с просьбой не везти Бари куда-то в Кызыл-Жар, в котором он и не бывал-то никогда, так разве, проездом, а похоронить в Пятиярске.
— Он жил среди нас, мы его все уважали, даже можно сказать, любили, и он стал наш, пятиярский. Так пусть же лежит здесь, чтобы пятиярцы могли иногда навестить его, поздороваться, помянуть в родительский день. Да ты и сам ведь сюда часто приезжаешь, что, каждый раз будешь мотаться в Кызыл-Жар, чтобы побывать на могилке отца? — с жаром убеждал Михаил Акрама. — Да я думаю, что он, если бы предвидел такой конец, и сам бы так распорядился. Тут лежит уже половина его друзей. Ну и зачем его везти куда-то? Ну, подумаешь, христианское у нас кладбище. Так ведь Бог-то — он один у всех по большому счету, что у христиан, что у мусульман, что у этих, как их, израильтян…
— Иудеев, — поправил его Акрам. - Да я все понимаю, Миш. Мы бы так и сделали. Да только вон тетя Соня с дядей Шуриком хотят, чтобы все было по-мусульмански.
— А как бы сказала мама твоя? — встрял в разговор Василий Кубышев, тот самый сосед Сафиных, на чью голову когда-то обрушил самовар Бари, что, впрочем, не мешало им впоследствии оставаться друзьями и выпить еще не один литр горькой и еще не раз подраться и помириться. Он затоптал докуренную папиросу и выжидательно посмотрел на Акрама.
— Мама-то? — переспросил Акрам. А в самом деле, что бы ответила на предложение пятиярских мужиков мама? С одной стороны, она была истинной мусульманкой. С другой, она знала, как и все вокруг, какой безбожник был Бари и как он любил эту русскую деревню, и как деревня отвечала ему взаимностью. Более того, почти все русское население Пятиярска стало Сафиным и Сафаровым родственниками посте того, как четверо их детей — по двое с обеих сторон, — попереженились-повышли замуж за местных. И разве не правильнее было бы и в самом деле похоронить Бари именно на здешнем кладбище, на которое он за тридцать лет жизни в Пятиярске проводил в последний путь вместе со всеми односельчанами не одного своего приятеля, а не на окраине чужого для него казахского аула только потому, что там есть мусульманское кладбище?
* * *
Стукнула входная калитка. К курящим и тягостно размышляющим мужикам подошла запыхавшаяся Анастасия Полушкина, ставшая Сафиным сватьей — ее сын был женат на дочери Сафаровых Гуле. Сколько ее знал Акрам, столько она работала на местной почте заведующей, а нередко и простым разносчиком почты, когда такая же бессменная почтальонша тетя Поля Кубышева уходила на пару недель в отпуск или грипповала.
— Сват, — сказала Настя, — только что из Хабаровска звонили твоя мама с Розой. Они в порту сидят, у них там нелетная погода, когда вылетят — не знают. Боже мой, обе плачут! Через десять минут снова будут звонить. Пошли давай на почту.
Почта была в конторе отделения, чрез стенку от кабинета управляющего. Только Настя отомкнула дверь, как телефон прерывисто зазвонил. Настя прямо через перегородку, отгораживающую саму почту от пятачка, на котором обычно толпились немногочисленные посетители, дотянулась до трубки и сняла ее.
— Алё? Да, да, Акрам здесь! — торопливо сказала она и протянула трубку Акраму. В трубке свистело, гудело и голос матери был слышен очень слабо. Она плакала.
— Мама, не плачь, пожалуйста, и погромче говори, я ничего не слышу, — закричал в трубку Акрам. — А лучше дай-ка трубку Розе… Роза, что там у вас? Пока неизвестно… Ясно. Ладно, давайте так. Скажи маме, что мы все сделали как надо. Бабка одна, казашка, была… Из Кызыл-Жара… Ну, аула того казахского, который перед Бобровкой. Что, мама эту бабку знает? Ну, тем более. Ждать мы вас не можем. Похороним как надо… Только тут такая вот закавыка. Народ просит похоронить папку здесь, в Пятиярске. А тетя Соня говорит, что его надо везти в Кызыл-Жар… Там мусульманское кладбище есть…
— Какой еще Кызыл-Жар? Какой Кызыл-Жар, вы что, ребята? — рассерженно перебила его Настя. — Он же здешний, Бари, он наш. Где же еще его хоронить, как не дома. Так и скажи сватье, Акрам!
— Да погоди ты! — отмахнулся от нее Акрам. И снова в трубку:
— Я-то? Я за то, чтобы в Пятиярске. Да и все мы тут за это. Кроме тети Сони. Да и та только потому, мне кажется, что боится, как бы мама потом ей чего не сказала. Ну, дескать, почему не велела, как родная сестра, чтобы похоронили ее брата на мусульманском кладбище… Ну, сестренка, представь, и будет он лежать там, среди чужих-то. А здесь же все свои. Любой может прийти, навестить его, помянуть… Так что решать маме. Скажи ей сама… Ага, давай, я подожду.
Розин голос в трубке затих, зато снова усилились какие-то космические звуки — гул, свист, завывания. Наконец, через пару минут эти надоедливые звуки перебил заметно окрепший голос матери.
— Сынок, что уж делать, самолет наш пока не выпускают, тут буран. Так что хороните, конечно, папку без нас, — медленно выговаривая каждое слово, сказала она. — Хороните в Пятиярске. Раз люди так хотят, и вы так хотите…
И она снова заплакала.
— Спасибо, мама! — с благодарностью сказал Акрам. — Ну, ладно, ладно, ждите там свой самолет. Не переживай, все сделаем как надо. А сейчас пошел я, некогда мне…
Акрам отдал трубку Насте и направился к выходу. У него защипало в носу и жарко стало глазам. Но в этот раз он не поддался минутной слабости, только скрипнул зубами и пробормотал себе под нос: «Умница мама! Все правильно поняла…»
* * *
Пятиярское кладбище, отгороженное от бродячего скота когда-то глубокой канавой, было всего в паре сотен метров от сельской околицы. Рядом пролегало шоссе, ведущее на Омск. День и ночь по нему бежали машины — легковушки, автобусы, большегрузные фуры. Водители и пассажиры машин равнодушным взглядом скользили по свежим и покосившимся могильным оградкам и холмикам, ухоженным и заросшим бурьяном, с крестами и деревянными пирамидками, увенчанными выгоревшими на солнце некогда красными звездами. Для проезжающих этот маленький погост был лишь одним из десятков других, которые попадались им на глаза на четырехсоткилометровом пути между двумя крупными областными центрами, российским и казахстанским. А для пятиярцев их кладбище, как это ни парадоксально звучит, было неотъемлемой, функциональной частью их жизни. Как тот же клуб, та же почта, магазин. Но если в клуб или магазин люди шли за радостью, то на кладбище их вела скорбь. Здесь нашли свое успокоение многие поколения пятиярцев, иные могилы уже потеряли свою «адресность», и на едва заметных холмиках торчали покосившиеся кованые железные или вовсе упавшие и догнивающие черные деревянные кресты. А на крестах и пирамидках уцелевших и свежих могил можно было прочесть, что здесь лежат все те же Маскаевы, Кубышевы, Полушкины… Вот здесь покоится бригадир Григорий Кубышев — рассказывали, что он и Бари по молодости в свое время здорово почудили в деревне. А вот здесь пристроился Михаил Маскаев — он жил через дорогу, и пока Сафины не построили свою баню, Бари ходил париться к нему. И они после бани надолго «зависали» то у Сафиных, то у Маскаевых. И таких здесь, кто знал Бари и кого знал он, с кем дружил, а кого и недолюбливал — впрочем, взаимно, — было много. И вот чуть в сторонке от них - тетя Соня все же настояла, — была вырыта могила и для Бари. Она открывала собой новый ряд. Главу семейства Сафиных принесли сюда из его дома на специальных носилках, попеременно меняясь, пятиярские мужики. А за ними шла почти вся деревня — многие пятиярцы бросили свои дела и пришли проводить в последний путь односельчанина.
* * *
Могила была как могила, но в самом низу одной из ее песчаных стен была вырыта специальная ниша, куда и положили завернутого в белоснежный саван Бари. Потом над его последним убежищем плотно, одна к одной, по диагонали, были выложены доски, и только тогда могилу засыпали землей.
— Ну, вот ты и дома, папка, — тихо сказал Акрам, когда мужики закончили наконец выравнивать могильный холмик с вкопанной в него простой выструганной доской, наверху которой простой шариковой ручкой было тщательно, хотя и местами неровно, написано имя Бари, даты его рождения и смерти. Сваренные из железа оградку с обещанными полумесяцами по углам и памятник брат Равиль на днях должен был привезти из райцентра.
— Я что тебе хочу сказать, — вдруг положил Акраму руку на плечо Нажмитден. Этот казах много лет работал счетоводом в пятиярской тракторной бригаде, но тяжело, и говорят, неизлечимо заболел, часто лежал в больнице. Сейчас он, очень худой и бледный после очередной такой отлежки, все же нашел в себе силы прийти проводить Бари. - Молодцы, что похоронили Бари здесь. Теперь я могу смело сказать своим, чтобы, когда умру, меня никуда не везли, а положили рядом с ним…
— Да ну что ты, Нажмитден-аке - обнял его Акрам. — Папка тебе, конечно, будет рад. Но не спеши, туда мы все успеем. Так что живи долго, дорогой! А пока пойдем-ка, помянем отца…