господь зачерпнул декабрь округлой ложкой,
на стеклянный асфальт подталым мороженым положил,
сверху присыпал твёрдой солёной крошкой;
что ты делаешь, друже?
вью верёвку из собственных жил.
ведь, помню, был тонкокожим и тонкокостным,
с витринного торта грозил карамельным пальчиком,
всего было вдоволь, всё было смешно и просто;
не человек вовсе,
прозрачный глазуревый ангельчик.
всё-то мне пелось звонким монетным фальцетом,
красивые смертные женщины улыбались через стекло,
у одной из них под кожей кипело лето;
моё сердце дрогнуло,
майским мёдом по улицам потекло.
весь город за сутки стал пастилой и пряником,
ванилью пропахли волосы смертных красивых женщин,
одна из них игралась со мной, как с племянником,
не замечая в упор
по груди расходящихся трещин.
словно каналы прорыты, к центру земли ведущие,
никогда не жилось так тревожно, душно и горячо,
но из меня никудышная клетка для зверя ревущего,
и глубокие трещины
уже перекинулись на плечо.
но у здешней ранней зимы есть неписаная традиция:
искромсанных изнутри утешать с особенной теплотой,
терпеливо учить забывать незабвенные лица,
мириться с неприкосновенной
собственной пустотой.
наблюдать, как когда-то светоносные вены
кровоточат отравленной
темнотой.