Иосиф Бродский умер 28 января 1996 г. (55 лет), Нью-Йорк, США
Вы не найдете ни одной сколько-нибудь достоверной книги о личной жизни Иосифа Бродского: поэт сам позаботился о том, чтобы в его непубличную жизнь никто лишний раз не лез — здесь и многолетний запрет на посмертную публикацию переписки, и наказ друзьям не писать о нем личных воспоминаний. Но, тем не менее, у нас все-таки есть шанс чуть-чуть, совсем слегка прикоснуться к живому Бродскому: не «классику-современнику», не к нобелевскому лауреату, а к обычному человеку. И, может быть, что-то для себя открыть, а что-то — понять.
В музее Анны Ахматовой в Фонтанном доме, в Петербурге, есть одна маленькая комната — на самом первом этаже слева от входа: это мемориальный кабинет Бродского, любовно собранный и аккуратно перевезенный из американского дома поэта. Народу в этом кабинете немного, так что у любого желающего есть время остановиться, присмотреться — и побыть с Бродским наедине. Порой вещи говорят о людях куда больше, чем другие люди.
Вот письменный стол, а на нем — любовно собранные открытки с изображением самолетов: Бродский с юности обожал авиацию и, приехав в Америку, немедленно бросился вызнавать, как можно получить лицензию пилота-любителя. Ему очень хотелось летать — и, надо сказать, несколько первых уроков оказались весьма успешными: из Бродского мог получиться неплохой пилот. Но, увы, обстоятельства оказались сильнее: во-первых, в первые годы жизни в Америке английский Бродского был еще не настолько хорош, чтобы он мог свободно вести переговоры с наземными диспетчерами (требовалось знать все тонкости летной терминологии), во-вторых, уже начало подводить здоровье. Лицензию Бродский так и не получил, но любовь к небу, к полетам, осталась в его сердце навсегда.
Вот фото отца и матери: Бродский сделал этот снимок сам — фотографии его учил отец, сам замечательный фотохудожник, военный корреспондент. Здесь же, рядом, можно увидеть и великолепные портреты молодого Бродского — это фото авторства его отца: Александр Бродский любил сына и с превеликой радостью его снимал. И тут, рядом — портрет Ахматовой, сделанный самим Иосифом: и это — совсем другая Ахматова, не царственно-величественная, а какая-то очень нежная и домашняя, которой ее мало кто помнил (если помнил вообще): Анна Андреевна прекрасно понимала, что такое «делать биографию» — не зря она употребила эти же слова во время суда над Бродским: «Какую биографию делают нашему рыжему!». Ахматова, прекрасно сознававшая и тщательно культивировавшая собственное величие, прекрасно понимала, каким важным эпизодом в биографии поэта может стать этот безумный, нелепый суд — лишь бы только Бродский не сломался и выстоял.
Он не сломался и впоследствии вспоминал ссылку в Норенской как одно из счастливейших времен своей жизни: не надо было ни от кого таиться, можно было быть самим собой — переводить Одена, книги которого привозили ему из Ленинграда друзья, писать собственные стихи, гулять, дышать и понимать, что, несмотря на всю нелепость и тягостность положения, впереди — вся жизнь.
Вот диван, на нем — свернутый плед: не хватает только верного друга — кота Миссисипи. Бродский был заядлым кошатником, называл котов своим личным тотемом, посвящал им стихи (помните прекрасное юношеское «Кот Самсон прописан в центре, в переулке возле церкви…»), да и свое поведение ассоциировал именно с кошачьими повадками: «Я, как кот. Когда мне что-то нравится, я к этому принюхиваюсь и облизываюсь… Вот, смотрите, коту совершенно наплевать, существует ли общество „Память“. Или отдел пропаганды в ЦК КПСС. Так же, впрочем, ему безразличен президент США, его наличие или отсутствие. Чем я хуже кота?»
Одно из своих программных эссе он так и назвал — «Кошачье мяу»: вообще мурчание и мяуканье в семье Бродских были собственным арго, тайным языком общения — отец и мать частенько выражали свое недовольство или, напротив, благодарность этими простыми кошачьими звуками. Ну и то, что в доме Бродского всегда присутствовал кот, даже не подлежало обсуждению: дом должен быть с котом — и точка. Как в его любимой Венеции: евангелиста Марка всегда сопровождает лев, а лев — это всего лишь немного увеличенный кот (как, пожалуй, и евангелист — это просто увеличенный в масштабах поэт).
Самым дорогим подарком для гостей в доме Бродского становилось удивительное предложение: «Хотите, я разбужу для вас кота?» — это означало, что ты приобщен к святая святых, тебе оказывается невероятное доверие и невиданная честь. Бродский шел в кабинет, будил дремавшего в кресле или на диване Миссисипи и торжественно выносил его гостю. Надо сказать, что кот подобные экзекуции терпел стоически — впрочем, они были не так уж и часты: подобной чести удостаивались лишь самые близкие и доверенные друзья поэта.
Вот книги — верные друзья, собеседники, соратники: тут и Оден, и Цветаева (ее портрет — еще один непременный элемент рабочего стола Бродского), и книги по истории, словари, справочники, альбомы по искусству… Бродский читал невероятно много: по три-четыре книги одновременно, перечитывал, делал пометки, выписки
Вот сигареты: памятна цитата Бродского — «Обезьяна взяла палку и стала человеком, человек взял сигарету — и стал поэтом». Ему предлагали бросить курить, более того — друзья требовали, чтобы Иосиф отказался от сигарет: никотин был смертелен для него, сердечника, а он распечатывал очередную пачку «Честерфилда» (эти сигареты курил Оден, и Бродский сперва стал курить их из солидарности со старшим собратом по поэтическому цеху, а потом — пристрастился) и шутил, выдавая фактически пророческие строчки:
Хотя — жить можно. Что херово
— курить подталкивает бес.
Не знаю, кто там Гончарова,
но сигарета — мой Дантес.
(Зима, тем более в пейзаже).
Она убьет меня. Но я же
ее и выкурю. Она
нам свыше, сказано, дана
— замена счастия: привычка,
строптивых вымыслов узда,
ночей доступная звезда,
без-мысленных минут затычка.
Прах не нуждается в стене:
поставьте пепельницу мне!
Страшное пророчество: Бродский уйдет зимой, уйдет на пике славы, уйдет совершенно неожиданно — да, конечно, побаливает сердце, но оно всегда побаливает, три перенесенных инфаркта, операции… Но впереди — много работы, преподавание, стихи, переводы… Он умер как герой его любимых вестернов — друг Лев Лосев в блестящей биографии Бродского, вышедшей в серии «ЖЗЛ «, назвал это Не died with his boots on («Умер в сапогах «). Вечером субботы 27 января он отправился к себе в кабинет: маленькая дочка Анна, Нюшка, уже спала, и жена Мария тоже собиралась ложиться. Бродский попросил ее не дожидаться его — надо было поработать: в понедельник начинался весенний семестр в Саут-Хедли, где Бродский преподавал. Иосиф поднялся в свой кабинет — там его утром следующего дня и нашла жена: сердечный приступ убил его в одну секунду, и тело поэта мешало открыть дверь — в кабинет было не войти, и бились в голове еще одни пророческие строчки: «Не выходи из комнаты, не совершай ошибку…». На столе, рядом с двуязычным изданием греческих эпиграмм, лежали аккуратно сложенные очки…
…На прощании с ним произошла странная — трагическая и комическая одновременно — штука: официальные соболезнования принес Виктор Черномырдин, бывший в тот момент с визитом в США. С Бродским прощались в отделении ритуальной службы — параллельно в другом зале лежал какой-то итальянец, вокруг которого столпились мрачные люди в черных костюмах, словно вышедшие из фильма «Крестный отец». Приехавший на прощание Черномырдин выглядел точь-в-точь, как дон Вито Корлеоне: длинное кашемировое пальто, массивный перстень, в руках — огромный букет из белых цветов. Итальянцы мгновенно «сделали стойку» и, когда Черномырдин выходил из зала прощания с Бродским, к нему вдруг подошел распорядитель итальянских похорон и тихо произнес: «Вы подойдите и к нашему покойнику — он не хуже вашего». Евгений Рейн, друг Бродского, описавший эту историю, вспоминал, что, будь Бродский жив, его бы такая ситуация несомненно позабавила бы.
На поминальной службе в соборе святого Иоанна Богослова все было очень тихо и спокойно: дым от свечей поднимался к церковному потолку — и вдруг кто-то, то ли Лосев, то ли тот же Рейн, увидел странную вещь: клубы дыма неожиданно закручивались в лучах солнечного света, сворачиваясь в какие-то странные, непонятные клубочки. «Боже мой! — воскликнул профессор Дэвид Бетея, коллега Бродского по университету, — Посмотрите, он и там курит!»