.
Он молчал в окно и видел: небо хлещет
из ведра тоской со звёздами благими,
а за стенкой в спальне собирала вещи
вся в слезах его московская богиня…
И она кричала нервно, что уходит
навсегда отсюда без битья тарелок —
у него и так весьма богатый опыт
развращения в постели голых девок!
Он молчал небрежно, как артист в печали,
понимая, что все женщины — игрушки,
но глаза его почти не различали
кровь судьбы и след помады на подушке…
А любовница кричала, что, конечно,
ей не быть его женой хотя бы тайной,
потому что он поэт и сумасшедший,
а такое сочетание — фатально!
Он молчал с усмешкой, зная, что сегодня
это он свою любимую покинет,
чтобы тело белоснежное свободно
в этом черном мире было у богини…
А богиня всё кричала, что от пьяниц
в этом доме слишком весело и шумно,
и что если был в их жизни белый танец,
то она, скорей всего, была безумна!
Он оставил ей ключи и хлопнул дверью,
и сквозь дикий дождь по бирюлёвской жиже
он бежал в свои ночные акварели,
где душа похожа на пейзаж Куинджи…
А богиня тяжело и одиноко
повалилась на пол прямо здесь — на кухне,
и под колокол пожизненного срока
драгоценные глаза её потухли…
А потом она «сто лет» его искала
и её встречали гибельно-бездонны
горемычные до рваных струн вокзалы
и публичные до грязных слов притоны…
И нигде она его не находила,
в исступлении бредя дорогой бренной,
и следы её, как черточки пунктира,
можно было встретить на краю Вселенной…
Но однажды вдруг увидела на фоне
ослепительной луны с помойной ямой:
он играл на старом вдрызг аккордеоне
в чёрной бабочке на грязной шее — пьяный…
Он пел песню о богине, что ослепла
от, быть может, странной и смешной разлуки,
а вокруг бомжи сидели и нелепо
разливали водку мимо рта на брюки…
Он пел песню о любви — и с комом в горле
голос был охрипшим и чуть-чуть на грани,
а вокруг бомжи глаза к чему-то тёрли
очень грязными, как эта жизнь, руками…
И она — богиня! — в этом интермеццо
шла к нему бессильно, подходя всё ближе,
и, наверно, понимала наконец-то,
что душа похожа на пейзаж Куинджи…