Нет ничего более расплывчатого, чем понятие счастья; само это старое, затасканное, фальшивое слово впору изгнать из языка. С глубокой древности люди только и делают, что спорят и ссорятся между собой, выясняя, что же это такое. Уже блаженный Августин приводит 289 различных его толкований, в век Просвещения о счастье написано около полусотни трактатов, мы же постоянно проецируем на прошедшие времена и другие культуры ту идею счастья и ту озабоченность им, которые свойственны исключительно нам самим. В самой природе этого понятия есть нечто загадочное, нечто питающее бесконечные, противоречивые суждения; подобно воде, оно способно принять форму любого сосуда, но нет такого сосуда, который полностью вместил бы его. Счастье можно извлечь из деяния и созерцания, из душевного и физического комфорта, из богатства и бедности, из добродетели и порока. Разговоры о счастье, говорил Дидро, дают представление лишь о самом говорящем. Но нас будет интересовать другое: то страстное стремление к счастью, которым одержима западная цивилизация начиная с французской и американской революций.
Планы счастливой жизни наталкиваются, по меньшей мере, на три парадокса. Во-первых, как уже было сказано, понятие счастья слишком неопределенно. Во-вторых, едва счастье достигнуто, как оно сменяется скукой и апатией (с этой точки зрения идеалом была бы утоленная, но постоянно возобновляющаяся жажда счастья, только тогда можно избежать как отчаяния, так и пресыщения). И, наконец, нескончаемое счастье настолько исключает всякое страдание, что делает человека безоружным перед ним, если оно все же возникает.
Первое обстоятельство, то есть абстрактность понятия, объясняет притягательность счастья и тревожность, которой оно сопровождается. Мало того, что мы не очень доверяем повсеместно предлагаемому счастью из готового комплекта деталей, но мы вообще никогда не можем быть уверены, что действительно счастливы. Если задаешься вопросом, значит, что-то не так. Культ счастья порождает также конформизм и зависть, два недуга демократического общества, иначе говоря, погоню за модными удовольствиями и повышенное внимание к избранным, баловням судьбы.
Второе, то есть забота о поддержании благополучия, утвердилось в современной светской Европе вместе с торжеством посредственности — явлением, возникшим на заре Нового времени и означающим, что место Бога заняла сведенная к обыденности мирская жизнь. Посредственность — это победа буржуазных ценностей: заурядности, пресности, пошлости.
Наконец, установка на исключение страдания приводит к противоположным результатам: оно оказывается стержнем всей системы. Современный человек страдает оттого, что не желает страдать, подобно тому, как может стать болезнью стремление к абсолютному здоровью. Наше время являет миру странное зрелище: все общество поголовно исповедует гедонизм, и при этом любая малость терзает людей и портит им жизнь. Несчастье — это не просто беда, а гораздо хуже — неудавшееся счастье.
Итак, под принудительным счастьем я понимаю свойственную второй половине XX века идеологию, которая понуждает рассматривать все с позиции приятности/неприятности; навязываемую нам эйфорию, которая с позором изгоняет или брезгливо отстраняет всех, кто почему-либо ее не испытывает. Предусмотрено двойное обязательство: с одной стороны, превратить свою жизнь в рай, с другой — корить себя, если не можешь этого достичь. Таким образом, извращается едва ли не лучшее завоевание человечества: предоставленная каждому возможность устраивать свою судьбу и улучшать условия своего существования. Как случилось, что право на счастье, центральная и самая смелая идея Просвещения, превратилось в догму, в жесткий кодекс? Именно это мы и попытаемся проследить.
Толкований высшего блага бесконечно много, коллективное сознание связывает его то со здоровьем, то с богатством, то с красотой, то с комфортом, то с успехом — тьма талисманов, которые должны завлечь его, как птичку приманка. Постепенно средства возводятся в ранг цели и одно за другим признаются несостоятельными, поскольку не обеспечивают искомого блага. Жертвы плачевного недоразумения, мы, употребляя средства, которые должны бы привести нас к счастью, часто лишь удаляемся от него. И потому сплошь и рядом заблуждаемся, считая, что его можно требовать как нечто нам причитающееся, что ему можно научиться как какому-нибудь школьному предмету, что оно покупается, имеет выразимую в деньгах цену, что другие знают верный рецепт счастья и достаточно им подражать, чтобы урвать порцию и себе.
Вопреки ходульному выражению, на все лады повторяемому со времен Аристотеля — хотя он имел в виду нечто иное, — далеко не всем людям и не всегда было свойственно стремиться к счастью; это черта западной цивилизации, имеющая определенные исторические координаты. Помимо счастья в той же культуре существуют и другие ценности: свобода, справедливость, любовь, дружба, которые могут выдвигаться на первое место. Что, кроме самых общих, а потому пустых слов можно сказать о том, каковы устремления всех людей на земле от начала времен? Мы ничего не имеем против счастья, речь идет не о самом этом хрупком чувстве, а о его превращении в какой-то коллективный наркотик, который все обязаны принимать в том или ином виде: химическом, духовном, психологическом, информационном, религиозном. Меж тем как самые глубокие и изощренные науки и философские школы признают, что бессильны гарантировать счастье целым народам или отдельным лицам. Каждый раз, когда оно касается нас, мы ощущаем его как некую благодать, особую милость, а не как следствие точного расчета или продуманного поведения. И, быть может, именно оттого, что мечта обрести совершенное Счастье с большой буквы неосуществима, мы особенно ценим хорошие стороны бытия: удовольствия, удачу, везение.
Паскаль Брюкнер. Вечная эйфория. Эссе о принудительном счастье. Введение