Конечно, бывало, мне нравилось просто смотреть,
как голуби стаей срываются с лобного места,
как в трепетно-белом наряде проходит невеста,
цветение лип и мотивы дождливых дорог.
Но жить я не мог. Не умел. Хоть на теле был крест —
всех нас, из рабочих районов, прибрал к себе бог,
мертвей, чем Христос, и глумливей, чем масляный Джа.
Все серьги в ломбарде, нет денег и кончился джанк.
И завтра с утра — перетряхивать старый пиджак,
копаться в аптечке, глотать анальгетики, выть,
вставая на мост, как гимнаст — так расходятся швы
у мира дрянного, к которому слишком привык.
А что до людей — я обычно ревную к ним море
и счастье. Все те, с кем я юзал, отправились в ящик.
Единственное, что мы делали по-настоящему —
искали свой первый приход в бесконечном повторе.
Без смысла, без сердца, без совести,
без дураков.
Пока голова на весу, и расходится зуд
по коже, черты, будто смытые, книзу ползут,
в квартире, беременной временем, в серых тенях
я вижу свой страх —
сумасшедший кудрявый мужик
спускает огромного пса.
Он бежит на меня,
оскаленный. Я забываю о том, как дышать.
Смерть делает шах. С малолетства боялся собак.
Прыжок. Жалко мать. Вечность делает шах — и мат.
***
Катая в ладонях облупленную луну,
шепчу, прижимаясь намокшей щекой к окну,
что я ненавижу, и я не могу без него.
Спаси меня, джанк.
Не бросай меня
одного.