Устало говорит, что дело вкуса, когда налет на сердце не прожег. Его широкий круг настолько узок, что, собственно, не круг, а так — кружок. Он не любитель пролетариата и держится подальше от богем. Но те, кто в теме, кто по жизни рядом, его не перепутают ни с кем. Он косности не любит толстокожей, слоновой кости, ыстетичных краг. Считает, что херней страдать негоже. В быту при этом сказочный дурак. Не водит броневик, не рвет аорты. Зато сказал — и все, впаял печать. И спас лицо, звереющее в морду, заставив пореветь и помолчать. Он заставляет сердце человечье омыться удручающей тоской. Его глаза, как плачущие свечи — за здравие сойдут, за упокой… От слов его незрячий прозревает, убогий критиканствовать спешит, хромой пегас — как лошадь ломовая. В стихах нагромождают этажи умело изощренные вопросы, а звучный ненаиграный напев легко спасает душу от фиброза. Ведь сам он, ни хрена не огрубев, упрямо видит мир чуток иначе: где пять углов, косится под шестым. И, даже по-вийоновски варнача, выносит приговоры запятым. Он точно знает: боги не горшени, с посредниками вечно бьет горшки. Не выбирает громких выражений, когда с небес звучит команда: Жги! Он за ночь выпивает море сплина — и тем его судьба предрешена, она горчит, как красная калина, как жизнь и смерть героя Шукшина. И время по теории Эйнштейна безумно ускоряет бойкий ямб. Он графоман практически идейный: скорей издохнет, чем пропустит штамп. Когда найдет украденную фразу в красивых строчках искренних друзей, он тихо ощущает как-то сразу, что выше низкой жизни этой всей. Что разучился быть словесным жмотом. Его талант — в душевной широте. На вы с попсой, бросает вызов модам. В походах сам и тактик, и стратег. И ржавчина планеты Железяка, и соль замаринованной Земли. Ему насрать, что с ним бывает всяко — да лишь бы строки ярче зацвели. В своей стихии он Великий Зодчий — заоблачные зАмки на века. Его ненорматив настолько сочен, как выход из немого тупика. Томится мир в его душевном тигле, десятки тысяч раз перекипев, чтоб все непосвященные постигли, насколько концентрирован напев. Он сам себе сосновый треугольник и параллелипед типа гроб. Его душа — танцующий раскольник. Ритм жизни — очевидный психотроп. Не может жить без этих грязных танцев, бессмыслицы разнузданного па. Его душа упертого спартанца твердит, что графомания — судьба. То мертвая вода, то вновь живая летит в глазницы с рыкающих уст. Он понимает: бывших не бывает… Родимый дом души — терновый куст. И вот он еженощно лезет в нору, хотя давно не верит чудесам, лирическому томному минору — он это начесать сумеет сам. Товарищ песня, луковое горе — все ауры не снимутся без слез. Певец парадоксальных категорий. Его строка — наотмашь и взахлест. К тому же графоман асоциален — он выговор, насмешка и укор, и сколько бы любовь ни отрицали, всегда найдет слова наперекор. Порой слепцом бывает востроглазым, умеет разозлиться и посметь, да так, что голос станет трубным гласом, затянет небо выдутая медь. И станет видно, свят ли тот, кто светел. И в ком натужный свет в натуре тьма. За все слова давным давно ответил вопросу не для среднего ума. Как говорится, не было б таланта — бездарность не для красного словца. Биндюжников полна его шаланда, ведь души прибегают на ловца, поскольку знают — с ним и в пьяном глюке подсмыслов в каждом слове на трактат. А сизый нос идейного — не флюгер, а полиграф блистательных цитат. Цена катренов — множество окурков. Он сам, как горстка пепла после них. Развенчивает квазидемиургов — героев старомодных ветхих книг. Он раскрывает тайны подворотен, дворов чудес и донной глубины, хотя и сам насвистывает вроде сметающей всю классику шпаны. Стихи — и наслажденье, и расплата, аттракцион кошмаров, страшный суд. Герои все душою — как мулаты: от бесов ангелицы их несут. А вспыхнет вдохновенье цветом мака — выпаривает верный опиат. Под ложечкой огонь. Терпи, бумага! Мозги и рвут, и мечут, и скрипят. Итог известен — вирш не эпохален, он слишком вечен, совершенно прост. Но где б его пегасы ни пахали — не портили, как водится, борозд. Сам на себе рисует обелиски. Он реквием, ходячий некролог, внушающий тревогу мирным близким, как взгляд без розоватых поволок. Провидцы смерть пророчат Карфагену — лишь он один оплакивает Рим. Нормальным людям служит аллергеном. Слезами душит.
Так вот и творим.