Когда вскидывала длинный прямой ствол, упирала в плечо приклад, щурила глаз в прорезь прицела — сливалась с ружьем, срасталась. Чувствовала, как оно напрягалось в ожидании выстрела.
Ощущала, как замирают, готовясь вылететь из ствола, увесистые пули, каждая — как маленькая свинцовая смерть. Не торопясь, плавно, с любовью давила на спуск.
Давно поняла: если не ее ружье подстрелит эту белку или глухаря, то найдется другой хищник, куница или лиса, кто задерет их день спустя. А через месяц или год хищник сам падет от болезни или старости, станет добычей червей, растворится в земле, напитает соками деревья, прорастет на них свежей хвоей и молочными шишками- станет пищей для детей убитой белки или задранного глухаря. Зулейха поняла это не сама — урман научил.
Смерть была здесь везде, но смерть простая, попятная, по-своему мудрая, даже справедливая: облетали с деревьев и гнили в земле листья и хвоя, ломались под тяжелой медвежьей лапой и высыхали кусты, трава становилась добычей оленя, а сам он — волчьей стаи. Смерть была тесно, неразрывно переплетена с жизнью — и оттого не страшна. Больше того, жизнь в урмане всегда побеждала. Как бы ни бушевали осенью страшные торфяные пожары, как ни была бы холодна и сурова зима, как ни свирепствовали бы оголодавшие хищники, Зулейха знала: весна придет, и брызнут юной зеленью деревья, и шелковая трава затопит выжженную некогда дочерна землю, и народится у зверья веселый и обильный молодняк. Оттого и не чувствовала себя жестокой, убивая. Наоборот, ощущала себя частью этого большого и сильного мира, каплей в зеленом хвойном море.