**
Страшная история
— Бабушка Маланья, расскажи сказку, — хором канючили девки, набившиеся в горнице — А то прясть скучно.
— Цыц, сороки, — строго отозвалась старуха, сидящая на лавке у печи. — Аль я вам сказочница?
В тусклом свете лучин старая Маланья выглядела грозно. В руке крепкая палка, на которую она обычно опиралась при ходьбе, голова шерстяным платком повязана, юбка длинна колени прикрывает, на ногах валенки теплы, да старый тулуп на плечах. Совсем стара бабка Маланья, мёрзнет ужо постоянно.
Девки с надеждой глядят на нее, ждут. Знают, что добрая бабка у Акульки, историй всяких знает видимо-невидимо, рассказывает их интересно. От того и любили на посиделки у них в избе собираться. А ворчит бабка так, для порядку.
— Расскажи, бабушка, — просят девки и вот уже старая Маланья улыбается, вниманию радуется, да молодость свою вспоминает. Когда-то и она такой же стрекозой беззаботной была, так же долгими зимними вечерами на посиделках с подружками пряжу пряла, да разговорами развлекалась.
— Что, девки, сильно сказку хотите?
— Ой, сильно хотим, — отвечают т. е.
— Ну хорошо, на этот раз ваша взяла. Да только не сказку расскажу, а быль. Да страшну. Не забоитесь? Глядите, трещотки, сами напросились!
Девки обрадовались, притихли разом, приготовились слушать. Слышны только тихое поскрипывание прялки, да шуршание нити.
— Давно это было, — начала бабка Маланья. — Девкой младой я ещё тогда была. Красивая, глазки голубые, губки алы, коса в руку толщиной. Все мною любовались, когда по улице шла, хвалили. Гордилася собой, красой своей. А Ванюшка мой в ту пору за мной, значит, шлындал. Токмо я не поддавалася, нос воротила да гнала от себя. Но не отставал Ванюшка. Я и так и сяк его отваживала, да оглянуться не успевала, а он ужо снова тут как тут. А сама довольная была, вон как парню-то нравлюсь! Прямо царицей себя чуяла. Ванюшка же от меня не отходил. Так я, слышь-ка, специально гулять убегала, то с Тишкой лопоухим, то с Антипкой соседским. Всё думала, когда же надоест Ванюшке, да перестанет за мной ходить. И дождалась. На гулянье как-то мимо него прошла с подружками, сделала вид, что не вижу его. А как плясать начали, так я с Антипкой и проплясала. После посмотрела, ан нету Ванюшки. Ушёл, стало быть. Ну я и не больно расстроилась, знала, что вернётся, никуда не денется. Да не так всё обернулось.
В тот вечор он не появился. Не пришёл и на следующий день. И потом глаз не казал. А сердечко-то моё так и заныло, так и заныло. И не нужен мне никакой Антипка, Тишка никакой не нужен. И жисть не в радость без Ванюшки мово. И нигде его нет. Ни на гулянья не ходит, ни на реку, ни в лес. Вот, я и решила посмотреть, куда он запропал. Как-то днём мимо его избы прошлася, а он во дворе дрова рубит. Хмурай, смурной, на меня не глядит вовсе, хоть я и шаг замедлила, когда мимо шла. А вечером он на гулянье явился. Обрадовалась я, подойти к нему хотела, плясать позвать, значит, а он, слышь-ка, с Парашкой, дружкой моей, под ручку мимо прошёл, не взглянул на меня. И так мне, девоньки, горько стало, так тоскливо. Потеряла я Ванюшку свово, догордилась собой, добаловалась. Не смогла тоску да боль в груди унять, прочь с гулянья ушла, чтобы слёзы мои никто не видел. Иду-бреду, сама не знамо куды. Слёзоньки горьки так и каплют, так и каплют. Думки тяжкие в головушке бродють. Да вдруг о камешок-то раз! И споткнулась. Опомнилась тогда: где же это я? Впереди избы виднеются. Остановилась, огляделась. Батюшки мои! Да как же я на самом краю деревни-то очутилась? До околицы рукой подать, слышно, как лес за ней шумит. Признала я места енти, признала, чьи избы стоят. Дед Лешок с бабкой Лешачихой в одном живут, в другом Сенька-дурачок, а третья изба-то пуста стояла. Бабка Фёкла в нём жила, да в зиму ту померла. С той поры там пусто было.
Хоть лето и было теплым, а небо звёздным, да лунища огромна на небе стояла, холодно мне вдруг стало. Казалось, темнота настала кругом, хоть глаз коли! Я хотела повернуться, да до дому побежать, но не тут то было. Только шажок сделала, как почудилось мне, будто что холодное ногу мою трогает. Спужалася я, глазоньки вниз опустила, не дышу со страху. Пригляделась, а по земле белая полоса стелется, ног моих касается. Туман, вроде как. Да откель же туману взяться, если река далече? Всё это в головушке моей пронеслось, да опомниться не успела, как слышу шаги тяжелые в темноте, как из леса кто идёт.
Спужалась я пуще прежнего. Сердечко стучит, стучит, не успокоится никак. Стою, а сама думаю, — кто же енто ходить здесь может? Не из лесу же человек идет? По ночам в лес-то и не ходит никто. Может, кто, как и я заплутал, да не на ту дороженьку вышел? Но, коли заплутал, так шёл бы со стороны деревни. Стою, двинуться страшно, а шаги всё ближе, все тяжелей становятся. И вот человек в темноте показался. Разглядеть не могу, не видно кто таков, только так страшно стало, озноб пробрал до самых косточек! А он всё ближе. Вижу, мужик, голова вниз опущена, лица не видно. Медленно идет, тяжело. А я понять пытаюсь, кто он. Знакомое что-то, а вроде как и нет. «Кто же енто? — думаю, — И откуда он взялся? Не из леса же. В той стороне только Сенькина изба, да пустая, Фёклина». И осенило тут меня. Точно! Это же Сенька, дурачок наш местный. Народился он таким. Родители евойные друг за другом померли, ещё мальцом был. Один остался в родительской избе. В деревне его жалели, всем миром кормили-растили. Вырос он незлобивым, безобидным, да дитя дитем. Иной раз слово сказать не могёт, руками показывает, чего хочет. То мычит, то улыбается, а то дурниной орёт. Но добрым был. Не боялся его никто. Да вот, давненько его чой-то не было видно. А тут вот он.
Идет, значит, Сенька ко мне, ковыляет. Я как поняла, что он енто, страх понемногу сошёл, окликнула его.
— Сенька, ты, что ль? Спужал меня чуть не до смерти!
Он подошел ближе, голову поднял, глядит на меня, улыбается. А сам на рот свой показывает.
— Сенька, ты чего это? — спрашиваю. — Есть хочешь?
А он головой мотает, мычит чавой-то и снова на рот свой кажет.
Надоело мне стоять, холодно, да боязно, хоть и не одна теперь.
— Пойду я, Сенька, а то тятька заругает, что поздно домой пришла. А ты утречком к нам забегай, мамка тебе яичко, молочка парного даст, да хлебца свежего, — говорю ему. А он стоит, улыбается, и смотрит так недобро.
Я по-тихому шажок-то назад делаю, да не выходит ничего. Туман под ногами густым стал, как кисель. Идти не даёт. Спать захотелось — мочи нет. Вот так бы на землю легла и уснула! Чую, за руку меня кто-то взял, шепчет что-то ласковое на ушко, так и разомлела я совсем.
— Пойдем со мной, — слышу шепоток, — пойдем. Слаще да ладней тебя на всем белом свете никого сыскать.
Иду на шёпот ентот, как завороженная, вдруг скрипнуло что-то, да хлопнуло, громко так! Тут морок с меня и спал. Гляжу, стою я у калитки бабки Фёклы, что в зиму-то померла, а рядом со мной Сенька-дурачок. Стоит, скалится злобно, зубы вострые, глаза страшные, огнем чёрным полыхают. Очнулась я совсем, назад попятилась. Да чую, позади меня стоит кто-то. Обернулась, а там сама умершая бабка Фёкла! Руки в боки упёрла, как при жизни делала, скалится и шипит:
— Не уйдешшь… Не уйдешшь, девка, не пытайся… Кровушшка твоя насс дюже сильными сделает. Плоть молодая голод уталит. Нашша будешшь. Нашша.
Сказать, что спужалася я — ничего не сказать. Душа в ледяной комочек сжалася, казалось, прямо сейчас и отлетит куда-то. Пупырки вострые, да холодные по телу побежали, тело вымораживая, крикнуть хочу, а не получается. Слышу, Сенька за мной зашевелился. Ну и припустила я тогда бежать. А бежать-то куды? Рядом только деда Лешка изба. Я туды, авось, услышат, как стучу, коли добежать успею. Быстрее ветра ворвалась в калитку, да на крыльцо кинулась. В дверь кулаками стучу, от страха себя не помню. Поостыла, токма когда голос из-за двери услышала:
— Кто там?
— Отвори, бабушка Авдотья, это Малашка, Кузьмы-пахаря дочь, — закричала я. А сзади ужо шорох шагов слышу, Сенька меня почти нагнал, да шепот уха коснулся. Головой мотаю, чтобы морок отогнать, кричу, — Здесь Сенька, мне страшно!
— Иди, отседова, — услышала я сердитый голос бабки Лешачихи. — Откель пришла, туды и иди! Неча по чужим дворам шастать! Ишь, повадилась!
Тут позади меня чой-то хрустнуло. Обернулась я, да так и застыла от страха смертного. Лунища в этот момент на небе засияла. И увидела я Сеньку. В глазах его чернота плещется, губы тонкой ниткой улыбаются страшно. Рык утробный, едва слышный из горла доносится. А рядом с ним бабка Фёкла стоит. Зубы вострые, длинные, скалится, руки медленно поднимает, глаза-бельмы свои пучит.
-Не хочешшь по-хорошшему, так по-плохому вссе одно с нами пойдешшь, — прошипела она. Тут руки еёные ко мне потянулись, все длиннее и длиннее становятся. Когти вострые на меня направлены. Вот ужо крыльца руки эти страшные достигли, нижнюю ступеньку, затем верхнюю минули. Прижалась я к двери поплотней, с жизнью пора прощаться, да страшно помирать-то, да ещё и так, от рук упырей проклятых. А когти всё ближе, ближе. Сенька тоже оскалился, рычит страшно, зубы длинные наружу торчат. Тут ужо не выдержала я, закричала, да в черноту и провалилась.
Пришла в себя от того, что голос родной-родной песню знакомую выводит. И дух хлеба горячего, только из печи, раздавался. Открыла я, девки, глазоньки, так все страхи ночные сразу и улетучились. Дома я была, на полатях, в уголке своём родном. Мамка хлебов напекла, на стол выложила студить, да песенку под нос мурлычет. А голос у мамки лёгкий, да звонкий, как запоёт — вся деревня замолкает, слушает. Вот и я заслушалась. Да мамку не обманешь, почуяла, что не сплю я.
— Проснулась? — спросила она.
— Проснулась, — ответила я и попыталась соскочить на пол, да боль сильная всё тело моё сковало, вскрикнула от неё.
— Куды же ты, очумелая, — мамка ко мне кинулась, укладывать назад принялась. — Лукерья сказала, чтобы ты лежала, не вставала пока сил не наберёшься, да не оправишься совсем.
— Как же ты, бабушка, от упырей-то живой ушла? — спросила любопытная Маруська, без устали крутившая веретено.
— Как-как. А так, — ответила бабка Маланья, ласково улыбаясь. — Как окрепла я, и знахарка наша, Лукерья, встать мне позволила, так и рассказали мне, как все приключилось. Ванюшка мой, оказывается, на гулянье видел, как я уходила, не выдержал, да за мной потихоньку пошёл. Я впереди иду, значит, а он позади, поодаль от меня крадётся. Нагнать хотел, открыться, что за мной идёт, да не решался всё. Так до церьквы и дошли. А там потерял он меня из виду. Только разочек глаза-то от меня отвел — под ноги глянуть, чтобы не спокнуться, а меня уже и нет. Туда Ванюшка кинулся, сюда, да тишина везде. Вдруг видит он, как белый туман по земле тянется, к лесу двигается. Странный туман, как живой. И показалось Ванюшке, будто голос оттудова слышится. Ну и пошел в ту сторону, за туманом, значит. Медленно шел, прислушивался всё. Вроде как, шорохи каки-то слышались. Да деревня в той стороне кончается. Только три дома и стоят. Туман странный по земле стелется, да от Ванюшкиных шагов в стороны раздвигается, как будто пропускает его, стараясь не задеть. Странным показалось енто ему, да тут шум услышал, топот, потом в дверь кто-то колотить начал. И голос услышал мой. Понял тогда, что на верном пути. Побежать хотел, да споткнулся, в тумане камень на дороге не разглядел. Упал Ванюшка, коленом шибко приложился, да недосуг ему было, слышал, как я кричу, бабку Лешачиху пустить в избу прошу. Понял, что лихое со мной приключилось. Схватил камень, об который споткнулся, да вперед кинулся. Пока бежал, видел два человека у избы стоят, а я к двери прижалась, закричала, рычание дикое раздалось, один из двоих ко мне кинулся. Да Ванюшка успел вовремя: камень в него метнул, рычание криком стало, человек упал, а Ванюшка на крыльцо взбежал, да меня от второго человека прикрыл собой. Как понял он, что перед ним умершая бабка Фёкла, растерялся сперва, но быстро вспомнил, что нечисть проклята креста да молитвы боится, сдернул с шеи шнурок со крестом, вперед его выставил. Да токма молитвы все из головушки его повыскакивали, ни одной не помнил. Тут уж дед Лешок с бабкой Лешачихой дверь распахнули, дед иконку каку-то на крыльцо вытащил, бабка молитвы читает. Отступили упырь с упырихой, туманом скулящим к бабки Фёклиной избе утекли.
Повинилась тогда бабка Лешачиха, что дверь мне не открыла, сама испужалась дюже. Да потом опомнилась, решили с дедом подсобить девке. Ванюшка тогда разозлился на них шибко. Меня на руки взял, да до родного порога нёс. Дома тятьке с мамкой моим всё и рассказал, как было. Не поверили они ему тогда, конечно, — усмехнулась бабушка Маланья, — подумали, что медом хмельным он меня опоил, попортил. А про упырей придумал, чтобы глаза отвести. Ох и рассердился тогда тятенька мой, едва утра дождался, кнут схватил, Ванюшку мово уму-разуму научить. Да из избы выйти не успел, как народ собрался у двора, галдят, ахают, охают, меня жалеют. А бабка Лешачиха про упырей всё рассказывает, как девку, меня, то есть, с дедом спасли. Ну как спасли… Ваньке-смышлёнышу подсобили.
Собрался люд в тот же день, пошли к Сеньке-дурачку в избу. Дверь изнутря заперта, никто не открывает, сколько ни стучали. Тогда дверь-то енту мужики и высадили. Вошли, а там на полу посреди горницы Сенька лежит. Дух по избе сильный, рой мушиный жужжит. Мертвый Сенька. Давно уже мертвый. Вспомнили все, что с начала лета никто его не видел. Да внимания не обратил, а оно вон как оказалось.
— Не схоронили его, вот нечистым и обротился, — сказала Лукерья.
— А Фёкла? — спросил кто-то из мужиков. — Её-то по-человечески похоронили. Как положено.
— Так та еще при жизни с силой нечистой зналася, — усмехнулась Лукерья. — Вот и не нашла покоя себе. Упырем стала, да Сеньку с собой забрала.
Похоронили Сеньку как положено. В церькве отпели, крест осиновый на могилку справили, чтобы не вставал больше. Бабке Фёкле такой же крест достался. С тех пор тихо в деревне нашей, никто больше упырей не встречал.
— А что же Ванюшка? — спросила востроносая Дуняшка. — Тятенька-то его кнутом отходил?
— Поостыл тятенька, как узнал, как все было, в пояс кланялся ему за то, что отбил меня у проклятых упырей. Тогда Ванюшка смелости понабрался, да и свататься ко мне пришел. Тятька у меня строгим мужиком был. Да по нраву ему Ванюшкина смелость пришлась. Ну и я уже упираться не стала, согласилась за него замуж пойти. Научилась. Так и прожили мы с ним долгу жизнь в миру и согласии, — бабушка Маланья украдкой смахнула с глаз набежавшие слезинки и улыбнулась.
Девки притихли, каждая думая о своем. Как вдруг что-то зашуршало, зашумело, да как упадет прямо на прялку! Девки побросали клубки да веретена и с визгом кинулись врассыпную.
— Тьфу на вас, окаянные! — взмахнула палкой бабушка Маланья. — Оглушили совсем! Кота напугалися!
Огромный, толстый кот, который проснулся и спрыгнул с печи, лениво потягивался и что-то урчал. Девки, ругаясь на него, вернулись на свои места.
— Бабушка Маланья, — сказала Груня, самая тихая и маленькая среди подруг, — неужто и правда были упыри?
— Может и были, а, может и нет, — улыбнулась бабушка Маланья. — Что было, то быльем поросло. А, может, то урок мне был, чтобы гордыню усмирить. А вы на ус мотайте, да меня добрым словом поминайте за науку.
**______________________________________________________________________**
Агашка
В каждом селе были Агашки, Глашки да Фёклы, но наша Агашка была особенной. Жила та бабуля прямо у перекрёстка, который Чёртовым назывался. Почему Чёртов? А кто его знает. Одни говорили, что на этом перекрёстке черти водятся да ровно в полночь по дороге скачут, копытами по асфальту бьют и искры выбивают, а другие с болотом связывали, мол, перед домом Агашки болотце с камышами, вот в нём как раз-таки нечистая сила и водится.
Мне было лет шесть, когда про Агашку слухи разные поползли, мол, колдунья она, обходите её дом стороной и не вздумайте смотреть в глаза, иначе Агашка мысли свои чёрные в голову твою поселит и сме рть призовёт. Жутко было? Не то слово. Всякой всячины о ней говорили, пугающей, зловещей.
И так эти страсти в душу детскую запали, что мимо её дома проходить страшно стало. Агашкин дом в начале улицы, а твой — в конце. Хочешь-не хочешь, а в магазин или школу мимо её дома ходить. Идёшь, трясёшься, а деваться некуда. И вот настиг ты её двора и как дашь стрекача, чтобы перекрёсток обогнуть, дабы бабка тебя не увидела. Помирать-то страшно. Сходишь в магазин, библиотеку и обратно тем же путём, бегом, то есть.
Однажды мы с ребятишками в очереди за хлебом стояли, и тут она… Заходит, постукивая палочкой, которую клюкой называют, встанет в конце вереницы и в каждого малого покупателя всматривается. А глазки у неё маленькие, лицо вытянутое, морщинистое. На голове красный платок с нитью блестящей и розы на нём крупные, бордовые. Сама одета в юбку до пят, на плечах куртка, что-то вроде ветровки, или кофта вязаная. На ногах калоши, огромные, словно стопа у бабки расплющена. В то время такие размеры сорок пятым раздвижным называли. Одежда всегда серой была или черной.
И вот стоит Агашка, глазами зыркает, и как увидит дитё помладше, тут же подходит широким шагом, достаёт из кармана кофты парочку конфет и протягивает со словами:
— Бери гостинец, — и улыбнётся.
Дети берут, разворачивают, в рот кладут и радуются.
Один раз и меня Агашка конфетиной угостила, а я беру и спасибо не говорю. Словом обмолвится ж нельзя, друзья научили. Стоишь, дрожишь, глаза в пол, лоб взопрел, а в душе страх притаился. Сделав покупки, выйдем с ребятами на улицу, а один из них и говорит:
— Выбрось конфету, не вздумай есть. Она ведьма (про бабку).
А сладкого хочется, как и всем маленьким, но жизнь дороже. А про сме рть и думать боязно, спасибо сказкам про Бабу Ягу.
— Дай, сам выброшу, — говорит друг. Выхватывает из руки сладость и швыряет так далеко, что в душе легко становится.
— Всё. Теперь ты не умрёшь, — гордо произносит мальчик, и мы все вместе идём домой.
Агашка долгое время одна жила. Дети взрослые, разъехались. Про мужа её ничего не помню. Был, наверное, да ум ер. А детей её я видел. Сын, имени не помню, высокий блондин, а дочка стройная и загорелая. Она вроде как в Москве жила, в цирке выступала и часто по стране разъезжала, с цирком, значит. Один раз я её видел, а может и два. Красивой запомнилась, весёлой, радостной. Сын вернулся как-то в деревню, пить начал, пожил пару годков, а потом пропал. Всякое о нём говорили, но правда или нет — деревенские и сами не знали. И осталась Агашка вновь в полном одиночестве. Тихая, молчаливая.
А когда мне лет десять исполнилось, потащила меня мать к этой старушке, а зачем, не сказала. Но я и сам догадывался, колдовать будут. В то время многие заговорами увлеклись, гаданиями, пророчествами.
Приводит меня мама к этой бабке, а в доме у неё ничего особенного. Не так, как мальчишки сказывали, мол, у неё в хате кости человеческие под потолком висят, а на чердаке кто-то скелет видел. И я уже успел многое в своём детском мозгу нафантазировать: печь огромная, котёл для челов ечины, стены в паутине, на столе склянки с зельем колдовским, в углу кот чёрный — всё, как положено для настоящей ведьмы. Ничего такого не было. Хата на две комнаты, вместо дверей — шторки, печь белая, русская, у порожка не метла, а веник, скатерть на столе, такая же, как и у моей бабушки, кухонька с кастрюлями, комната с телевизором, а на нём салфетка вязаная, кровати с пружинами, коврик над кроватью, а на нём медведи балуются, на полу — дорожки. Ну не к чему придраться. Обстановка точь-в-точь, как у моей Агафьюшки, любимой и единственной бабулечки.
С порога мне полегчало, сердце успокоилось, туман в голове рассеялся. Агашка нас встретила приветливо, предложила блинков свежих да молочка коровьего, которое она у соседки покупает. Сама корову никогда не держала, а молочко дюже любит. Мама от угощения вежливо отказалась, тогда старушка набрала воды в железную кружку и пригласила нас в спальню. Я и ухом не повёл, для чего в спальню и зачем ей кружка? В спаленке две кровати стоит друг напротив друга. Одна белоснежным бельём застелена и подушки стояком стоят под белой салфеткой, а другая по-простому заправлена, подушки под одеялом спрятаны. Приглашает нас бабка на вторую койку садиться. Мы сели. Я глаза вылупил, огляделся и удивился запаху домашнему. А он такой уютный, сладкий, что аж спать хочется. Смотрю, на стенах портреты висят, мужские. Взгляд у того мужика пронзительный, так и лезет в душу, до сердца пробирает. В комнатёнке тишина, спокойствие. И вдруг Агашка подносит кружку к своему скособоченному рту и не пьёт. Смотрит на воду и жалобно вздыхает. Я мамку за руку взял и мурашками незаметно покрываюсь, а бабка возьми и скажи:
— Руки расцепить. Не трогайте друг дружку, а то ничего не получится.
Мама свои руки за спину убрала, и я вздрогнул. Зачем мы сюда пришли? Почему? Для чего? Что эта ведьма хочет с нами сотворить? И какого лешего мама остолбенела и не шевелится? Околдована? Сетями ведьмиными опутана?
— Ма-ам, — шепчу я матери, трогая её плечо.
Мать ноль внимания.
— Ма-ама, — продолжаю шептать, чтобы мамку расшевелить.
Бабка опускает кружку на колени и глядит на меня, прищурившись. Мать сразу отреагировала.
— Сиди тихо, — и тоже прищурилась.
«Ну всё, — думаю, — хана. Мамка заколдована».
Убежать хочется, а ноги будто в койку вросли. Сижу и потом обливаюсь. Что делать? Сейчас упадём замертво и нас никто не найдёт. Бабка помычала в воду и губами старческими задвигала. Я смотрю на неё и плакать хочется, а стыдно. Мужик, всё-таки. Негоже слёзы лить. Проходит минут десять. Чувствую, слабость на меня накинулась. Плечи вниз тянет, голова тяжёлая. Спать хочу, мочи нет. Прекратила ведьма над кружкой колдовать. Встала и мне эту самую кружку под нос суёт. Я на мамку, мамка на меня смотрит.
— Пей, — говорит и кружку у бабки забирает.
Не знаю, что на меня нашло, но я выпил пол кружки и на мать прислонился. А бабка ей вполголоса слова какие-то произносит, двумя пальцами перекрещивает. Наливает в свою ладонь воды из кружки и на наши головы брызгает.
— Бутылку принесла? — убирает Агашка кружку на стол, который у кровати стоит.
Мать бежит из комнаты, а я на месте присох. Когда мама вернулась, я вздохнул с облегчением. Подаёт мама бабке бутылку из-под… не помню, что за бутылка была, но была она из тёмного стекла. А в ней — вода. И когда она её прихватить успела? Не видел, чтоб в руках несла или в сумке…
Отдаёт мама бутылку, Агашка крышку открывает и давай шептать в открытое горлышко. Слушал я, слушал, о друзьях вспоминал и кому-то молился, чтоб эта ведьма не могла на нас силы чёрные напустить. Так усердно молился, что очнулся от ласковых слов матери.
— Вставай, солнышко. Пойдём домой, — глаза открываю, а ведьма рядом с мамой стоит и обе надо мной наклонились.
Оказалось, уснул я от монотонного шептания, тишины нависшей и страха душевного. И знаете, я после этого похода к ведьме, будто заново родился. Мать мне каждое утро и вечер воду из бутылки давала, по три глотка. Через неделю я перестал заикаться. Недуг меня уже полгода мучил, после собачьих бо ёв. Чей-то волкодав чуть не разорвал нашего Мухтара, а я в этот момент рядом стоял и визжал от страха. За Мухтара боялся.
Долго не решался рассказать друзьям об Агашке, как мы к ней ходили, а когда осмелился и выложил секрет, то ребята не стали надо мной смеяться. Предупредили, что осталось мне недолго.
Прошло уже много лет. Агашка приказала долго жить, когда мне было шестнадцать. А вот друзья детства… Кто в аварию попал, кто спился, кого-то током убило… Никто из них до двадцати семи не дотянул. Из всей нашей шайки остался только я. Вчера отпраздновал своё шестидесятилетие. Весёлый был праздник: семья, друзья, коллеги…
До сих пор вспоминаю бабку Агашку и думаю, кажись и была она ведьмой, только доброй. Своими наговорами жизнь продлевала, а кто не верил в её силу — с собой забрала.
Конец.
— Ольга Брюс