Девочки любят сильных мужчин — взрослых.
Мамы дочкам плетут косы
(или еще косички),
вплетая в них алые и белые ленты.
Короткие, в крайнем случае — по колено,
шьют платья в горошек и яркий цветочек
(ах, какой милый ситчик!)!
Не замечают, как восторженно дочки смотрят на сильных мужчин — взрослых:
у девочек уже прошло время вопросов,
теперь они жадно ждут восклицательных знаков и многоточий…
Девочкам — лидочкам, надюшам, наташкам —
конечно, немного страшно,
когда шершавые руки ложатся на их тонкие плечи,
платьица падают на сандалии, гаснут свечи,
и трещит белоснежный батист рубашек…
Но страшно только чуть-чуть, а вообще отважно
они закрывают глаза и ныряют в омут
любопытства ли, страсти, ощущений, ещё не знакомых,
а просыпаются только лет через десять,
щурясь близоруко — до рези, —
или не просыпаются вовсе.
И, устав в свои неполные двадцать пять от бабских юбок,
терпеливо несут крест однолюбок,
а может, и не крест, а хомут бесовский…
Девочки выросли, от них теперь веет холодом,
не потому что боятся прослыть шлюхами —
просто, минуя молодость, они выросли сразу старухами,
и дрожащая радость прикосновения давно уже стёрта —
ещё между вторым и третьим абортом.
Счастье теперь бывает недолгим: если дети уснули,
можно тихо встретить рассвет, как благую весть.
Но бессонный закат, разбавленный то ли кровью, то ли киндзмараули,
слепит глаза.
И кинза…
Господи, как невозможно пахнет кинза,
откуда она здесь?
…кажется, так же пахло тогда от него — большого и сильного,
когда он смеялся уголками рта,
пронзительно смотрел глазами-маслинами,
а потом ее, мелкую, взял на руки и прижал к себе.
И девочке показалось, что небо будет всегда синее,
а на пустошах волшебно вырастут города,
и никогда — слышите? — никогда
не будет бед…