Странное, но меня зацепило. Извините, если что.
Перед визитом к советнику я полночи проплакала, а под утро мне приснился наш маленький золотобровый и хрупкий, словно фарфоровый, пастушок. Он смешно топал в голубых пинетках вокруг стола и звал меня мамой. Мне было жутко и радостно, и даже уши закладывало, как при подъеме в гору, а проснулась — в горле ком. Хотела рассказать Джефу, но передумала. Все равно не поймет.
Зато советнику все живописала в красках: и мое фиаско в центре репродукции, и маленького, который каждую ночь снится, и очередь на усыновление, которого пока дождешься — поседеешь. Советник равнодушно кивал и в тетрадку все записывал, а потом взглянул на меня поверх очков, совсем, как Джеф, когда сердится, и спросил:
— Фрау Хоффман, а не желаете ли завести «собачку»? По-моему, неплохая альтернатива…
— Что? — опешила я. — «Собачку»? Я ребенка хочу, сына или дочку, настоящего ребенка, человеческого. А вы мне кого предлагаете? Что за тварь такую?
— Ну, — советник поднял палец, как указку, сразу сделавшись похожим на школьного учителя, который вот-вот изречет что-то разумное и вечное, — собственно, «собачки» — не люди. Но они очень восприимчивы, я бы сказал, это самые восприимчивые существа на планете. Из одной и той же особи можно воспитать кого угодно: ласкового домашнего зверька, ну хомячка, к примеру, или попугайчика, сторожевого пса, цирковую лошадь или человека. Понимаю, странно звучит, но попробуйте — сами убедитесь. Они все схватывают на лету.
А чем черт не шутит, — подумала я. — Попробовать, что ли, эту… «собачку»? Что я теряю, в конце-то концов? А не получится, отдам обратно в питомник, пусть другие воспитывают.
Джеф, как ни удивительно, обрадовался:
— Давно пора завести малыша. А то у нас как-то мертво.
Мертво… Каково, а? Крутишься день-деньской, изучаешь всякий фэн-шуй, подбираешь обои под цвет ковра и кактусы под цвет занавесок — и вот она, благодарность.
— Как в оранжерее, — сказал. — Сплошные искусственные ландшафты.
Мы немного поспорили и в тот же вечер отправились в питомник, выбирать «собачку». Мрачная косоугольная коробка из железобетона и черного бронированного стекла, втиснутая между студенческим общежитием и маленькой частной школой, изнутри оказалась чем-то средним между зоопарком и тюрьмой для душевно нездоровых преступников. На дне крошечных загончиков-камер мутный, как спитой чай, мрак, копошился, бурлил и повизгивал. В нем что-то жило, но что именно — не разглядеть за густой завесой из шепота, лая, желтых дымчатых бликов, запахов и вздохов. Лишь в коридоре теплились под потолком голые лампочки, о которые стукались на лету сытые майские жуки.
— Если они разумны, — пробормотал Джеф, — то как можно держать их в таких условиях?
Шагавшая впереди воспитательница передернула костлявыми плечами:
— Неужели разумен кусок пластилина? Вот, держите, — и, отворив одну из клеток, выволокла из темноты в освещенный коридор нечто хмурое и лохматое, тепло-палевое, как с детства любимый плюшевый мишка. Оно оскалилось из-под спутанной челки и тоненько, прозрачно завыло.
Я невольно отпрянула, а Джеф спросил:
— Это кто, мальчик или девочка?
— А вам кого нужно? — осклабилась воспитательница.
Вопрос оказался не так то прост. Рано утром, пока волосатое и хмурое сопело в постели, разметавшись по моей цветастой подушке и доверчиво подперев щеку языком, будто сосало во сне леденец, мы устроили маленький семейный совет. Джеф утверждал, что мальчишки неприхотливее, с ними и в поход легче пойти, и на рыбалку в ночь, и смастерить что-нибудь, скворечник или табуретку. Зато девочки ласковее, — возражала я, — и послушнее. Им проще привить традиционные семейные ценности.
В конце концов, «собачкину» судьбу решило великолепное роскошно-голубое платье с широким поясом и огромным белым бантом, которое я заприметила накануне в витрине супермаркета. Под стать платью мы подобрали ей лакированные башмачки, кроватку под воздушно-розовым балдахином и скромное имя Полли.
Джеф на радостях накупил целый ящик детского питания, но я настояла, чтобы «собачку» кормили со стола. Кто ее знает, сколько ей лет, но пусть будет побольше, хотя бы пять или шесть. С малышами такая возня!
И вот мы зажили втроем — мы с Джефом бок о бок непонятно с кем или с чем. Посмотришь — в чулках, в оборочках, в кофточке с отложным воротничком — девочка как девочка. Счесать лохматость со лба и гладко заплести, за стол усадить — может накарябать печатными буквами свое имя. Или над книжкой замрет, пальцем обслюнявив страницы, а заоконное лето тонким карандашом нарисует ей веснушки да отмоет лицо до румяной белизны. А через пять минут отвернешься, а она уже носится на четвереньках по дому, скользит, как солнечный луч, по стенам, по перилам, по лестнице вверх и вниз — нетерпеливая, яркая.
Перед нашим крыльцом топорщится ежиком осота небольшая полянка, обрамленная кустами, за которыми — чуть подальше — ажурной синевой клубится городской лесопарк. По утрам на розовом от восходящего солнца газоне резвятся заячьи семейки — непуганые, уютные, точно выставленные в пасхальной витрине игрушки.
Выглянув как-то раз в окно — рассвет уже золотил деревянные ступеньки и на траве лежала искристая серебряная пыль — я увидела, как Полли скачет вместе с зайцами, пружинисто отталкиваясь от земли, и ее русые косички свернулись в длинные бархатные уши.
— Джеф! — завопила я испуганно.
Он выскочил из дома в одних трусах — хорошо соседи еще спали — сгреб прыгучее создание в охапку, а оно, вернее, она — Полли, спряталась у него на груди, сжавшись в тугой комок, и по-кошачьи заурчала. В нашем дворе все время околачиваются бездомные кошки…
Я стояла босиком на холодном утреннем полу, злая и растерянная, а Джеф улыбался и почесывал за мягкими заячьими ушками, которые не торопились превращаться обратно в косички.
— Ну что ты, котенок, смотри, как маму напугала, — повторял он, взглядом умоляя меня не сердиться.
— Моя муза, — говорил Джеф, смеясь. — Ты — моя маленькая муза, — и, взмахнув кистью, оживлял на холсте дичайшую какофонию изогнутых линий, кривых мазков, нелепых контуров и цветовых пятен.
— Как получилось, что мелкий чиновник с зарплатой гастарбайтера ни с того, ни с сего возомнил себя Ван Гогом, — удивлялась я.
— Я с детства мечтал рисовать, — объяснял Джеф. — Но все руки не доходили. А сейчас решил, что пора. На самом деле для того, чтобы чему-то научиться, нужно немного смелости — только и всего. — улыбался он. — А уж с такой помощницей, как наша дочка…
«Дочка», — кривилась я. Быстро же вы спелись.
Иногда мне кажется, что Джеф сам в детстве был «собачкой», оттого он такой хаотичный, бестактный, подвержен странным желаниям и инстинктам. Снаружи — мужчина, муж, а внутри — одному Богу ведомо что. На поверхности — блик, игривое серебрение, а под ней — омут неведомой глубины. Потому, должно быть, и детей у нас нет, что как невозможно смешать масло с водой, так не скрестить homo sapiens с неумелой под него подделкой.
Страшное подозрение, однажды зародившись, горькой таблеткой перекатывалось на языке, и хотелось выплюнуть — ему в лицо — но я сдерживалась. До тех пор пока не застала обоих в старом гараже, выпачканных с головы до ног краской, припорошенных известкой и кирпичной крошкой. Брюки, платье забрызганы — не отстираешь, руки по локоть в радуге, на прислоненном к стене холсте — сырые отпечатки маленьких ладошек.
— Мы с Полли экспериментировали, — пояснил Джеф, извиняясь, — играли с цветом.
Он поймал мой взгляд и поежился, передернул плечами.
— Плевать на тебя, — закричала я. — Кого ты думаешь вырастить из этого… из этой, — я не находила слов. — Свинью? Мартышку? Я из сил выбиваюсь, пытаясь сделать это существо человеком, хотя мы оба знаем, что оно не человек. Облагородить, научить. А ты…
Я многое ему тогда высказала — он смотрел презрительно, сунув испачканные руки в карманы. И тут, невольно, словно конфету обронила из губ, произнесла то самое, запретное. Джеф побледнел, отшатнувшись, как лепесток флюгера, о который с силой ударился ветер, потом покраснел. Молча вернулся в дом — я следовала за ним по пятам виноватой тенью, не зная, укорять ли дальше, просить ли прощения — сдернул с антресолей чемодан и принялся запихивать в него вещи. Я наблюдала за его суетливыми движениями и размышляла о том, какой непоправимой бывает правда и что самую дикую и чудовищную клевету можно простить и пережить, а три простых слова истины — почему-то не получается.
Джеф вытряхивал из шкафа трусы, майки, рубашки, как будто душу выворачивал наизнанку и скармливал ее черной пасти чемодана. Захлопнул крышку и, так и не взглянув в мою сторону, торопливо вышел.
Я сидела на кровати, обложенная тишиной, точно стекловатой, слушая, как сочится вода из всех кранов сразу и как шуршат тараканы за батареей, и как беспокойно, сонно, ворочается в часах кукушка, боясь пропустить свой выход. Когда спохватилась, увидела, что Полли нигде нет. Наверное, Джеф забрал с собой, подумала я, но все-таки медленно пошла по комнатам, выкликая ее имя.
Девочка стояла в гараже на высокой табуретке, закрыв глаза и раскинув руки. Неподвижно — хотя табуретка была колченогой — не шатаясь и как будто не дыша.
— Мама, можно я вырасту деревом? — просипела, не открывая глаз.
На растопыренных пальцах уже начали разворачиваться клейкие, нежно-зеленые листочки.
— Ну, конечно, нет, — я обняла девочку и осторожно сняла ее с табуретки. Листья опали. — Глупая. Все будет хорошо. И папа вернется, — говорила, веря себе и не веря. — Он ведь любит нас с тобой.
Полли прижалась ко мне, тихо всхлипывая, обвила мою шею руками, и смола на ее щеках превратилась в человеческие слезы.