Фонарь на ниточке висел,
сломался стержень многолетний.
Вниз головой поник без сил.
День наставал его последний.
А было время — восхищал
и золотил лучами кожу.
Днём спал, а ночью освещал
путь припозднившимся прохожим.
Пусть глазом видел он одним,
но видел далеко при этом.
Людская жизнь текла под ним,
озарена волшебным светом.
Но вот пришла к нему сама,
как в белом саване косая,
его последняя зима,
на землю мёрзлую бросая.
И вдруг он, сломленный на треть,
увидел под собою стебель,
и захотел его согреть
пред тем как кануть в злую темень.
Держался из последних сил,
качаясь на железной струнке,
мигал и гас, но не гасил
свой свет истаявший и хрупкий.
Не убоясь снегов и вьюг,
росток тянулся, словно к маме,
и цвёл, как будто это юг
и солнце сверху обнимали.
Тянулся ночи напролёт
он к фонарю как будто к свечке,
и таял, таял, таял лёд
в замёрзшем маленьком сердечке.
Мигали жёлтые огни,
росток согретый рос упруго,
и оба знали, что они
уже не могут друг без друга.
Фонарь светил и тихо гас,
но знал, что прожил не напрасно,
что жизнь цветка своей он спас,
и эта смерть была прекрасна…
Тянулись дни мои в тоске,
как будто в сумке морозильной.
Висела жизнь на волоске,
на ниточке любви бессильной.
Но всё ж с улыбкой на убой
я воспаряю в эмпиреи
от мысли, что тебя, мой бог,
моя последняя любовь,
последним вздохом отогрею.