МОЙ ДРУГ АНТИСЕМИТ
Это его история — Стаса. Пишу от первого лица, он меня поправит, если что не так.
ЧАСТЬ 1. ДЕТСТВО. ШАПИРО. АФГАН.
СТАС: Я родился в Киеве. Сколько себя помню, во мне жила ненависть к евреям. Думал, потому, что в роду Богдан Хмельницкий по линии отца. Но нет, отец был умеренный, мать тоже, а я — неистовый.
Моему подсознанию достаточно было команды — еврей! И тут же сами сжимались кулаки, и я не успокаивался, пока Шапиро, мой одноклассник, не просил пощады. За что?! За то, что он еврей! Я не мог спокойно смотреть, как он ходит, говорит, как он садится за парту в соседнем ряду. Почему?.. Это не поддавалась логике. Это жило во мне от рождения.
В классе молчали или делали вид, что не замечают. Все, кроме Лены.
— Ты животное! — крикнула она мне, — моя первая любовь Лена, — Мерзкое животное, ты не смеешь его унижать.
— Животное?! — я не мог поверить, что она защищает Шапиро. Хотя знал, они вместе ходят в музыкальную школу. — Это я животное?! Может, ты испытываешь чувства к Шапиро, а?! Может, это любовь?! Ну, тогда, вот тебе «свадебный подарок». И я зачитываю наизусть ее любимого Вагнера: «Я пришел к выводу, что даже одной микроскопической капли еврейской крови уже достаточно, чтобы человек никогда не смыл с себя позор быть евреем, и он должен быть уничтожен».
— Ты лжешь! Лжешь! — воскликнула она в ярости. — Он не мог так написать! — Резко повернулась и пошла прочь.
С этого момента я для нее перестал существовать.
В 16 лет я понял, — ненависть моя имеет причину. Они держат меня за сердце! Они не дают мне жить! И не только мне.
Так моя ненависть перешла в подозрение, что существует заговор.
Что расписан сценарий покорения Украины, Союза, мира!
И на вершине пирамиды стоят евреи. Я искал подтверждения. И нашел его.
С этого момента моей настольной книгой становится «Майн Кампф».
Её мне продал, всего за две бутылки водки, спившийся журналист Данилов.
Я глотал страницу за страницей. Все подтверждалось!
Так Гитлер стал моим кумиром. «Еврей несет с собой только смерть. Куда ни ступит его нога, там народ, до сих пор живший своим трудом, раньше или позже начинает вымирать».
Эта голая правда раскалывала мне сердце.
И я решил стать идеологом ненависти. Я поступил на философский факультет.
Я помню, как задрожал, на первой же лекции по истории философии. Её нам читал профессор Фридман. Я подумал, — Вот, суки, они везде… Ну, подождите!
И профессор Фридман стал регулярно получать от меня письма. А в них, — непридуманные цитаты его любимых философов. Я помню, он занервничал после первых же писем, подозрительно разглядывал аудиторию, пытался понять, кто же это пишет. А это писал я.
С упоением цитировал ему Вольтера, — «Они самый злобный и самый скандальный из малых народов», Шопенгаура, — «К жидам относятся с отвращением, но надо признаться, что они действительно отвратительны…», запрещенного Дмитрия Донцова, — философа, истинного украинца: «Жиды — кастрировали душу народа» — как хлестко, как точно он сказал!
Я собрал книгу из высказываний великих.
Хотел тайно распечатать ее, размножить, разложить по почтовым ящикам, разослать по адресам. Чтобы все знали, какой враг перед нами.
И вот тут-то меня и «заказали».
Меня встретили ночью в подворотне и начали бить. Били по лицу, по почкам, по печени, по чему попало. Они били, а я кричал им, выплевывая кровь, что они продались евреям, что они не виноваты, просто они не видят, кто ими правит. И вдруг, из темноты выплыла круглая ряшка, взяла меня за кадык и сжала так, что ушло дыхание и стали закатываться глаза… И когда я совсем уже терял сознание, я вдруг услышал, он шепнул мне, — «ты что же думаешь, мы не знаем, что они вонючие твари?!». — Так почему ж вы?.. — прохрипел я. — «Потому что не время еще», — ответил он. — Надо иметь ум и ждать команды. Понял… -
Из университета меня отчислили.
Дела раздувать не стали, не хотели огласки.
И вскоре я уже ехал в вагоне, наполненном призывниками.
Несколько месяцев в учебке, а дальше Афганистан, где меня заставили выполнять интернациональный долг… о котором писать не хочу.
Так получилось, что почти все время рядом со мной был Костя, бывший студент, отчисленный с медицинского за драку. И однажды мы попали в переделку.
Я помню, уже, когда шли через перевал, все приуныли. Уж больно тихо было. А когда взорвались первая и последняя машины, поняли — здесь нас и закопают.
Они расстреливали нас сверху. Мы падали, не понимая, откуда она, смерть.
Снайперы били без промаха. Не добивали, оставляли корчиться на земле, как объяснил нам комбат, — мы им нужны живые. Но это самое страшное, что может быть.
Костика ранило в колено, меня легко, в плечо. Я мог уйти сам. Я видел, — еле заметная тропа уводила к расщелине. А Костя? Хотя он не просил помощи, я сказал ему: «Костик, залезай-ка на меня, брат».
Он даже не посмотрел в мою сторону. А когда я подхватил его под руку, он оттолкнул меня:
— Двое не дойдем, — сказал он.
— Дойдем, — ответил я.
— Иди сам! — я понял, он не дастся, придурок!
Тогда я присел, достал сигарету и сказал:
— Хорошо, я остаюсь, — сказал спокойно. — Вместе будем отстреливаться.
— Пошел на х!!! — Костя взбесился.
— Только с тобой, — ответил я.
Он смотрел на меня с ненавистью, ей богу… я протянул ему руку…
- Какая ты все-таки сволочь, — сказал он мне.
Он был худым парнишкой, это меня спасло.
Тропинка была узкая, справа-слева кустарник выше роста, пули цокают, а я бегу, как оленя несу.
Был момент, когда я подумал, — все, конец! Мы уперлись в скалу.
Костя прошептал: «Если что, живым ты меня не оставляешь. Обещай».
Я ответил: «Не бойся, не оставлю».
И тут же увидел пролом в скале, закрытый ветками. А говорят, Бога нет!
ЧАСТЬ 2 ПОВЯЗАННЫЕ КРОВЬЮ. ИСТОРИК ЕВРЕЕВ МАЙОР СУХОРУЧКО.
Короче, мы выбрались.
Три дня скрывались в лесу. Пока нас не подобрали десантники…
Когда мы оба лежали в лазарете, полумертвые от потери крови, но счастливые, было много времени поговорить. И тогда я раскрыл ему, кто заказал эту войну.
Я сказал Косте, что это евреи сталкивают народы, что за всеми гнусностями, — только евреи…- и разве ты видишь еврея здесь? Ну, хотя бы одного. В бою. Рядом с нами. Нет их, нет!..
И вдруг увидел, как он на меня смотрит.
- Что? — спросил я.
Он ответил:
— Меня зовут Костя. Это в честь друга моего отца меня так назвали. Они вместе прошли от Сталинграда до Берлина. У моего отца вся грудь в орденах. Фамилия его Розенблат. Это тебе говорит о чем-то… Я, Константин Маркович Розенблат, по-настоящему. А не по-настоящему, по матери, Кравцов.
Я растерялся. Но ненадолго.
— Ну, что ж, бывают исключения, — сказал я. — Все-таки, ты — Кравцов.
Но Костя не унимался:
— Чем я хуже тебя!
— Ты еврей!
— Ну и что?!
— Ты хороший еврей, успокойся!
— Это не ответ.
— Костик, не вынуждай, я в ситуации нелепой, мы вместе выходили…
— Не ответишь, считай, что мы вместе не выходили. Ставлю на тебе крест.
— Костя?
— Говори!
— Костя…
— Считаю до трех.
— Ну, хорошо, тогда держись, — сказал я. И замолчал в последней надежде.
— Я жду, — сказал Костя.
— Итак, евреи! — начал я, — вы проникаете в народы, чтобы их разрушать.
Костя слушал, не шевелясь.
— Вы умны, но умны для себя, вы даже блестящи, но ради одной цели — править. Ваша быстрая реакция, глубокое мышление, все отточено для наживы. Я видел, Костя не пропускает ни одного слова. И это завело меня. — Вы, русские писатели, вы режиссеры, сценаристы, вы Френкели, Фрадкины, Дунаевские, Розенбаумы, вы Свердловы, Троцкие, Зиновьевы, это вы заварили кровавую кашу, от которой вам не отмыться!.. — Я вошел в кураж, я даже встал, навис над Костей и жег его, жег, не жалел, он ведь сам просил. «Они как гусеницы или саранча, которые поедают Францию», — Наполеон. «Этот народ, жиды, — чума», — Сенека. «Настанет день, когда для всех народов вопрос об их поголовном изгнании, станет вопросом жизни или смерти», — Ференц Лист… Эх, не сумел я одной пианистке доказать это, дуре… А есть еще о вас, — жуках, тварях, глистах…
Я вдруг запнулся…
Я увидел его огромные глаза. Он смотрел на меня с такой болью.
Он ведь за все время не произнес ни слова, не возразил, не возмутился, не пикнул.
Костя, который мог сделать из меня котлету, боксер, мастер спорта… Он не двигался. В глазах его стояла такая боль, что я замолчал. Я ее почувствовал. У меня даже закололо сердце, ей богу. Вдруг — я это отчетливо помню — прошлась по мне такая тоска, что не вздохнуть! Кто-то второй, во мне, сказал: «Вот перед тобой еврей, ты ненавидишь его, твоего друга, Костю? Но ты же с ним кровью повязан».
— Костя, — проговорил я, — все-таки мы кровью повязаны.
— Нас так ненавидят? — спросил он тихо.
Это были слова растерянного ребенка, а не героя афганской войны.
— Давай выпьем, Костик, — сказал я. — Я знаю, где есть самогон…
— Все друзья отца были русские, украинцы, — сказал Костя. — Молдаване, казахи… Они вместе воевали. Отца очень любили… Я так рос. С дядей Сашей. С дядей Костей. С дядей Колей Митрошиным… Как же так?
— Простые люди, — сказал я, — они не задумываются.
— А если бы задумались? — спросил Костя.
— Хватит, — сказал я.
— А если бы задумались?! — он не отставал.
И вдруг спросил:
— Если бы ты знал, что я еврей, ты бы меня вынес…
Я замешкался с ответом. Это получилось инстинктивно.
Он повернулся лицом к стене.
Я ответил:
— Конечно, вынес бы…
Он молчал.
Я дотронулся до его плеча.
— Костя!
Он отдернул плечо.
Этой ночью я не спал. Несколько раз подходил к нему, он не шевелился, я даже испугался за него, наклонился, заглянул ему в лицо, он перевел на меня взгляд и я понял — его лучше не трогать.
Я лежал, смотрел в потолок, мне вдруг вспомнился Шапиро, и я не смог ответить, зачем мучал его. Вспомнился профессор Фридман, и тут же подумалось, — да, Фридман был еврей, но ведь зав. кафедрой Петренко, редкий подонок, он ведь не был евреем… Вдруг проявился передо мной врач Зискин, который вылечил меня от скарлатины, мой любимый Высоцкий, я гнал от себя мысли, что он еврей… Откуда же она, ненависть моя, из каких таких глубин?
С этим заснул.
Так получилось, что назавтра развезли нас по разным точкам. Костя меня так к себе и не подпустил. И вообще, в этот день он никому не улыбнулся и ни с кем не разговаривал.
Его увезли в тыл, ранение у него было серьезное, а у меня — пустяк.
Через неделю меня забрали в штаб писарем.
Незаконченное высшее, философ, меня затребовал начальник штаба майор Сухоручко.
Как выяснилось, для бесед.
Он был педантичный, застегнутый на все пуговицы, тихий алкоголик.
В первый же вечер он закрыл кабинет, задернул шторы, выставил на идеально чистый стол бутылку водки и один стакан.
Посадил меня рядом.
— Хохол?
— Так точно.
— Не любишь евреев? — спросил и выпил. — Почему?
— С детства это у меня, — ответил я. — Вижу еврея и вскипаю…
— Прочитал в твоем личном деле, что ты идеолог-антисемит, — сказал он.
И налил себе второй стакан.
И вдруг резко наклонился ко мне, обдал перегаром и прошептал:
— Ты понимаешь, что они нас всех за яйца держат?! Вот так! — и он сжал мой пах. Я завыл от боли. — Понимаешь?!
— Понимаю, — простонал я.
— Что ты понимаешь?! — спросил он.
— Что они… за яйца…
— Заткнись!
— Они… чума…
— Дурак!
— Они.
— Великая нация! — произнес майор и сделал паузу, проверил, как я на это реагирую, и добавил, — превратившаяся в воров!
Я скорчился от боли, но я все слышал.
— Продавшаяся за бабки! Великую миссию, для которой были рождены, в грязь втоптали, суки!
— Какую миссию? — выдавил я, он все еще держал меня за яйца.
— Ненавижу!!! — Его качнуло в сторону. Он отпустил меня и еле удержался на стуле. Его развезло, я видел, я успел подхватить его.
— Какую миссию, товарищ майор? — спросил я снова.
Но он уже не мог ответить. Голова его упала на стол.
С этого момента мне вменялось, по инструкции, которую он мне сам и расписал, поднять его и перетащить в постель. Но я медлил.
— Великая нация, вы сказали, товарищ майор, — прошептал я ему прямо в ухо.
Он не шевельнулся.
Я понял, что упустил момент.
— Говори, алкаш! — я сжал его ухо так, что он застонал.
Я подволок его к кровати, снял сапоги, расстегнул китель, сделал все, как и следовало. Он лежал, размякший, как кисель.
И тут, как будто, что-то меня подтолкнуло, я сел к столу и открыл верхний ящик. Аккуратной стопкой лежали какие-то бланки, во втором ящике, — тоже бланки, третий не открывался.
Я стал искать ключ… и вдруг услышал:
— Ты вор. А говорили — философ.
Я застыл, я чувствовал, как он прожигает взглядом мой затылок.
— Знай, вор, я не вырубаюсь с одной бутылки. Ключи под вазой.
Я нащупал ключи.
— Открывай.
Я открыл.
Увидел стопку бумаги, исписанную мелким каллиграфическим почерком.
— Я задал себе четыре вопроса, — голос майора звенел. — Первый, — почему за тысячи лет все исчезли, а они нет. Второй, — они столько дали миру, а мир их ненавидит, третий, — их ненавидят даже там, где их в глаза не видели, почему…
— И четвертое, посмотри на меня! — услышал я.
И обернулся. Он лежал в той же позе, в которой я его оставил, один глаз его был закрыт, второй, налитый кровью, упирался в меня.
— Все антисемиты, — сказал он. — Все. И мы, которые их ненавидят, и те, кто облизывает их, и даже они сами! Почему… Эти бумаги выносить запрещаю, — вдруг сказал неожиданно. — Читай здесь.
Сказал, закрыл глаза и заснул.
А я просидел целую ночь, не двигаясь.
Это был и дневник, и исследование, и роман, который читался взахлеб.
Передо мной предстал настоящий майор Сухоручко, — измученный, не знакомый мне ни одной черточкой. Он рылся и рылся в них, евреях и в себе, пытался нащупать корни этой ненависти, которой был полон по горло, с раннего детства, как и я.
Я вдруг подумал, черт побери, майор искал корень ненависти, а великие философы, которыми я упивался, они ничего не искали, просто проклинали и только.
Сухоручко шел за евреями шаг за шагом, как следопыт. Ему было важно все. Сколько убито, когда, где, за что… Я не смогу привести все цифры из его исследования, их тысячи, поэтому привожу только некоторые: «66 — 73 год, первая иудейская война — убиты 1.1 миллиона евреев, 1065 год — 12 тысяч убиты графом фон Лейнингеном…» — И тут же, его заметка на полях: «Где же был их Бог?» — «1278 — 300 еврейских вождей из всей Англии повешены, 1349 — 2 000 публично сожжены в Штрасбурге, 1391 — 20 000 сожжены в Севилье». — И тут же запись: «Избрал народ и бросил?!» — «1404 — сожжены все евреи в Зальцбурге, 1421 — 212 сожжены в Вене…, 1614 — полностью уничтожается еврейский квартал во Франкфурте, 1648 — 12 000 убиты казаками Богдана Хмельницкого, (вот, — подумал я, — и мой родственничек), 1648 — 400 000 зарезаны казаками в Польше, 1650 — 200 000 вырезаны и искоренены казаками в России».
Погромы, резня, сотни, сотни тысяч убитых. Я перелистывал страницы, аккуратные столбики цифр, как в бухгалтерии, списки, фамилии сожженных в Аушвице… и тут же вопросы его самому себе, он их подчеркивал фломастером: «Надо точно понять, откуда они взялись. Не верю никому».
Далее он поднимает всю их историю, которую я знал и без него, и заключает: «Это не нация, Моисей — не человек, их Тора не Тора!»
В пять утра он встал, умылся, открыл форточку, выкатил гантели из-под дивана, сделал зарядку, налил себе стакан кефира и спросил меня:
— Понятно?
— Понятно, товарищ майор, — ответил я бодро.
— Ну и дурак. Что тебе понятно?! Понятно, что подставил их Авраам?
— Как подставил?
— Вечером поговорим.
Я ждал вечера, не мог дождаться.
Но вечер «не наступил».
ЧАСТЬ 3. ПРОЩАНИЕ С КОСТЕЙ. ЛИНА — ЛЮБОВЬ МОЯ!
Днем прибежал запыхавшийся дневальный и крикнул на весь коридор:
— Ребята, майора подорвали!
— Врешь! — заорал я.
— Говорят тебе, на куски разорвало!
Вокруг дневального собралась толпа наших, а я стоял и чувствовал, как зверею.
Потом вернулись десантники. Рассказали, как душманы сумели отсечь его машину от других, явно хотели взять живым, бежали к машине худые, прыгучие…
Я представил себе, как майор Сухоручко спокойно застегнул верхнюю пуговицу рубашки, одернул китель и снял чеку с гранаты.
Как же я был на него зол, господи! И ничего не мог с собой сделать. Он ведь обещал рассказать мне все вечером! Почему я не разбудил его ночью? Почему не упросил рассказать сразу же?! Чего я ждал?! И почему он, козел, сразу мне не рассказал!
Мне не было жалко его, столько смертей я здесь видел!.. Мне было жалко себя!
В этот день, пока суетились, вокруг да около, я проник в его кабинет и вытащил рукописи. Ни для кого, кроме меня, они не представляли ценности.
С этого момента я буду возвращаться к ним несколько лет подряд, перечитывать, сопоставлять, пытаться проникнуть меж строк. Иногда мне будет казаться, что я слышу бормотание майора, этого великого алкаша с больной душой, волнуюсь так же, как и он, обнаруживая очередной таинственный завиток в их судьбе.
Казалось бы, что происходит?! Какой-то народ, с его историей, трагедией, наглостью. Да, мало ли народов… Но не какой-то там народ… И не народ совсем… вот, что я начинал все больше и больше понимать.
В это время другие антисемиты занимают мои мысли, — антисемиты майора Сухоручко. А это, первым делом, — Форд, — любимец майора. Он не заходился в падучей, он рассуждал: «Евреи — это народ, который хранил себя, соблюдая законы природы».
«Что это за законы такие?!» — думал я. Форда нет, Майора нет, кого спросить?
«А их нарушение привело к распаду других народов», — продолжал Форд.
Они нарушили, а мы страдаем?!
«Этот народ — символ древности, к которому относится все наше духовное богатство».
Все богатство — оно их?! А что же наше? — я негодовал.
«…у общества большие претензии к еврею. Прекратить использовать мир и осуществить древнее пророчество, с помощью которого благословятся все народы на всем земном шаре».
Читаю это, и вдруг, как заноза, — та мысль, которая «убила» меня 16-летнего, — что евреи держат нас за сердце.
«…за ними есть нечто такое мировое и глубокое, о чём человечество ещё не в силах произнести своего последнего слова…» — Достоевский. «Что это? — пишу на полях. — Идея Бога?» Вокруг Бога одни спекуляции…
И вдруг Бердяев (всегда любил его, я все-таки, философ): «…с судьбой этого народа связаны особые предначертания».
Пишу: «К черту мистику, я хочу конкретного ответа».
Все это завело меня, закрутило…
Пройдет несколько лет, и я буду знать назубок их историю, всю, от Авраама и до сегодняшних Ротшильдов и Барухов. В Торе я стану спецом, все цитаты об их избранности будут выделены, изучены мною досконально, я проникнусь их праотцами, их царями…
Именно тогда все и начнет переворачиваться во мне. Я — реальный, здоровый человек, я буквально почувствую, как кто-то держит меня за шкирку, не отпускает. Чья-то тень идет за мной и днем и ночью, я не один в комнате, в кровати, в мыслях своих… Нет, это не записи сумасшедшего, я все поясню.
После армии я восстановился на философском.
Все знали, что я за штучка, за что меня вытурили и заслали в Афган, но никто от меня не отвернулся, наоборот, я почувствовал, — уважают, считают украинским националистом. А это уже было время Горбачева, уже повеяло «свободой»…
И вот, проходит года два, ночью раздается звонок.
Я нащупываю трубку:
— Это Костя, — слышу я его голос.
— Костик! — кричу, — я искал тебя, клянусь! Я другой! Прости и забудь!
А он мне:
— Я уезжаю.
— Как? Куда?
— В Израиль. Ты же этого хотел.
— Постой! Ты не можешь просто так уехать, надо встретиться.
— Не успеешь. Завтра улетаю.
— Костя, я успею.
— Прощай!
Он бросил трубку. А я схватил документы, кошелек, надел, что попалось под руку, и рванул в аэропорт. Я знал, он живет в Москве. Но я был уверен, — успею!
Полет в Москву откладывался…
Но я все равно был уверен, — успею!
Прилетел в Москву впритык, узнал, что в Тель-Авив возит евреев польская компания «Лот», мне сказали, — вон там они, евреи, видишь, чемоданов куча.
Я еще издали увидел его. Понял, что рядом его отец, седой, сгорбленный ветеран войны.
Они прощались, еще шаг, и он уйдет.
Я крикнул: «Костя!»
Он обернулся.
Я подбежал, хотел обнять его.
Он взял меня жестко под руку, я почувствовал, что пальцы у него, как железные крючки. Отвел в сторону, там не было людей. И вложил мне короткий прямой, в челюсть.
Я полетел головой в стойку. Кто-то увидел, крикнул: «Милиция!» Я успел подняться и замахал руками: «Это мой друг! Это мы так шутим!.. Спасибо, Костик…» И я обнял его крепко, из носа текла кровь.
— Это за отца, — прошептал он. — Тогда не успел. Ну и за всех евреев, хотя они мне и по фигу.
— Почему же едешь? — спросил я, утирая нос.
— Унизительно оставаться, думал в Канаду, не берут, прорвусь через Израиль.
— Но, Костя, ты ведь не скроешься, еврей не скроется, Костя, ни в Канаде, ни в Америке.
— Что?! Ты, что сказал, придурок, — он шагнул мне навстречу.
«Сейчас вложит, и мне конец», — подумал я, краем глаза увидел, как напрягся его отец.
— Костя, не надо, отец видит, — шепнул ему.
— Я буду просто жить, — он смотрел на меня, как на «тлю поганую», — просто жить, понял?! Зарабатывать, тренировать, куплю дом, буду путешествовать по миру, а ты будешь мне завидовать.
— Нет, ты так жить не будешь! — вырвалось у меня.
— Ты мне запретишь?! Ты, мразь! Ты мне еще будешь говорить, как жить.
— Вас достанут везде, Костя!
— Что?!
Я уже не боялся, пусть бьет:
— Неужели ты не понимаешь, что вам не дадут жить, как все?!
— Пошел ты!
Он резко развернулся и начал удаляться.
Я смотрел ему вслед, пока он не прошел контроль, он не обернулся ни разу.
И тут я почувствовал руку на своем плече.
Это был его отец. Я увидел, он действительно герой, — он, почему-то, на прощание с сыном надел все свои медали, — медаль за Отвагу, два ордена Красной Звезды, Орден Славы, — то, что я успел заметить…
Он спросил:
— Вы — товарищ Кости?
— Да, — ответил я.
— Что ж вы его не остановили? — спросил он.
Я вздохнул. Я не мог и не хотел объяснять отцу Кости, кто он такой и для чего родился. Понимал, что это бесполезно.
Поэтому ответил просто:
— Я не смог его удержать.
— Вот видите, и я не смог, — вздохнул он, и я увидел слезы на его глазах.
И только тогда я сказал:
— Знаете, мне кажется, что ему будет там хорошо.
— Думаете?
— Уверен.
— Все-таки здесь родина, — ответил он.
Я поразился:
— Марк Аркадьевич, неужели вы… не видите, что происходит?
— Что бы не происходило, родину не оставляют, — сказал мне он, и пошел, выпрямившись, уверенный в каждом слове, вот, что поражало. И все люди вокруг были ему близки, и он гордо нес свои военные награды. Господи, что же это за евреи такие…
Он так и ушел.
И Костя улетел.
И я почувствовал, как с его отлетом, еще что-то во мне перевернулось.
Именно тогда я начал изучать их философов. Еуда АЛеви, РАШИ, РАМБАМ, Спиноза. Я читал подряд все, ими написанное.
Желание «сносило крышу», дело пошло.
Я даже подрабатывал, преподавал всем желающим еврейскую философию, вдруг оказалось, что это сегодня модно.
Как-то пригласили меня в Новые Липки. В роскошном доме встретила меня очень яркая еврейка, Лина. Она сказала сразу:
— А вы ведь не еврей.
Я ответил:
— Нет, украинец, во всех поколениях. Больше того, мой пра-пра-прадед, — Хмельницкий.
Это ее заинтриговало.
Стал я ее обучать. Туго шло, не нужна была ей их философия. Просто это было ее капризом, вот и все.
Через три наших занятия, она меня пригласила в ресторан.
Сказала: «Это я тебя веду, а не ты меня». Взяла под руку, посадила в свой «мерс» и отвезла за город, в какой-то охотничий ресторан, я таких цен в жизни не видел.
В этот же день я у нее заночевал, и тоже все было очень просто, она сказала: «Остаешься у меня». И я остался.
Помню мысль: «Стас, вот тебе, пожалуйста, шанс с небес, жениться на еврейке, прочувствовать их, как говорится, изнутри».
И мне эта мысль понравилась. Сначала мысль понравилась, а потом и Лина. Пригляделся…
И влюбился.
И полетели счастливые дни, когда не надо было ни о чем заботиться, — есть все, что пожелаешь. Любимая женщина, рестораны, театры, ночи, деньги. Её родители меня сразу приняли, они ей все позволяли, сами легко жили и ей давали. И вот эта легкость меня засосала, не надо было мучатся, звереть, ненавидеть, я даже подумал, — все, что раньше было со мной — сон. И евреев я люблю, оказывается. Кто же меня заворожил…
Длилось это счастье полгода.
Через полгода я встал ночью, зашел на кухню и напился.
Я опрокидывал рюмку за рюмкой, мне главное было отключиться, заглушить, забить, забетонировать тоску, которая вдруг выплыла, сука, и затопила берега.
Потому что вернулось прошлое. Я проснулся с ужасом: «Неужели для этого живу?!» И не смог отбиться. Рядом тихо спала Лина, беззаботное, ни о чем не думающее существо… И я подумал: «Ведь это все она, она виновата! Что я не знаю, для чего живу!» И вдруг снова почувствовал такой приступ ненависти, что вскочил, чтобы не задушить ее, заметался по комнате… и рванулся в кухню, — напиться.
И вот, когда я опрокидывал пятую рюмку, она вошла…
— Ты что без меня пьешь? — спросила легко и весело.
Я промычал что-то, еще мог себя контролировать, даже улыбнулся:
— Да так, что-то…
— Наливай и мне, — сказала.
— Поедем в Израиль, — вдруг вырвалось у меня, и я даже подпрыгнул, ведь я никогда об этом не думал.
— Там же одни евреи! — воскликнула она.
— Так почему же ты здесь? — спросил я, ощущая, что начинаю терять контроль.
— Мне здесь хорошо, здесь родители, друзья, ты…
— А мне плохо! — сказал я.
— Чем? — спросила.
— Я не знаю, для чего живу! — прошептал.
И вдруг заплакал.
Я, не плачущий никогда, заплакал, как ребенок!
— Милый мой, родной, — сказала она и обняла, — что за глупость, любимый?! Живи, и все тут!
— Не могу-у-у! — простонал я.
И понимал я, что потом, завтра, буду сожалеть об этой слабости, но не мог сдержаться, рыдал, а она прижимала меня к себе и повторяла: «Вот, какой ты? А я и не знала. А ты такой ранимый. Как же так, Стасик?»
Не помню, как это произошло, но заснул я у нее на коленях, а она все гладила и гладила мою голову и удивлялась, что не знает меня совсем.
Назавтра я встал с жабой в сердце.
Печаль не прошла. И я понял, она вернулась, и теперь уже навсегда.
Лина была рядом, ждала, когда проснусь, смотрела на меня, как на музейный экспонат.
Спросила:
— Ты помнишь, что было?
Я ответил:
— Да. Я искал смысл жизни.
— Точно, — сказала она. — Не нашел, напился и заснул у меня на коленях. Это было так романтично.
Для нее романтично, для меня хоть вешайся. Как и вчера, закипала кровь и слезы перекрывали горло, хоть я и был трезв.
— Ой, мы опаздываем к Розманам! — воскликнула она, — Розманы же нас ждут, ты что, забыл?!
— Да плевал я на Розманов! — я вдруг взбесился, — я хочу рассказать тебе о евреях. Все, что знаю.
— Стасик, успокойся! — сказала она, — по дороге расскажешь.
— Нет, я никуда не поеду! Я буду тебе рассказывать!
— А у меня нет времени на это! — вдруг она вскочила и вся покраснела. — Ты не будешь решать, что мне делать!
— Лина, — взмолился я.
— Нет! Я хочу есть, пить, гулять, не морочиться, а жить!
— Но это же не жизнь! — крикнул я. — Ты же еврейка! Ты только послушай!
— Нет!
Я схватил ее за руку и швырнул в кресло. — Сиди и слушай, ты обязана меня услышать!
Помню, как она посмотрела на меня.
— Ты — придурок! — прошептала она.
— Лина!
— Я требую, чтобы ты заткнулся! Кретин!
Так меня и прогнали из дома.
Я ушел легко.
Через день она позвонила, сказала:
— Мы погорячились. Ты приедешь?
Я ответил:
— Ты меня снова выгонишь.
— Нет-нет!
— Потому что я не смогу просто жить, не смогу. У меня внутри часы тикают, понимаешь. И я буду невыносим для тебя, я знаю. Если только ты не захочешь меня услышать, Лина? — это была моя последняя надежда. А вдруг?
— Но это же скучно, Стас, — сказала она.
— Ты даже не представляешь, какое ты сокровище для мира, — ответил я.
— Я не хочу быть сокровищем для мира, — сказала она и даже, мне показалось, зевнула. — Глупый-глупый, я могла бы быть сокровищем для тебя, я ведь такая легкая… Прощай! —
Послышались гудки.
Вот так она положила трубку. Навсегда.
К слову сказать, через неделю я видел ее на Андреевском в обществе какого-то красавца. Она даже махнула мне рукой. А я ей.
Но мысли мои уже были не здесь.
Я понял, мне не сбежать.
Понял, что докопаюсь, понял, что меня ведут, понял, что никакой свободы у меня нет. И еще понял, — мне надо в Израиль.
Туда хочу! Больше всего в жизни!
ЧАСТЬ 4: В ИЗРАИЛЬ! В ДЕТСТВО. К ШАПИРО.
Дальше все шло, как по-писаному.
Узнал телефон Кости у его отца и тут же позвонил ему в Израиль:
— Алло, Костя, — как сейчас помню, дрожал, как перед боем, а вдруг откажет. — Хочу в Израиль, сделаешь мне визу? — (Тогда еще были визы.)
— Нет проблем, Стас, — спокойно ответил он. — Все сделаю. Надеюсь, успеешь до нашего отъезда.
Словно и не бил мне морду.
Месяц ждал, трясся, как заяц, боялся, что он передумает, наконец, получил визу, сел в самолет…
И замер.
За четыре часа полета перебрал жизнь по косточкам, по минутам.
Как родился недоделанный, как жил с ненавистью, и вдруг трепещу.
Есть не могу, пить не могу, — стакан в руках дрожит и сердце стучит, как бешенное, так меня прошибло.
Сосед спросил: — Валидольчика?
Я ответил:
— Не поможет.
— Вы совсем бледный…
Я сказал:
— Я впервые лечу в Израиль. Долго ждал этого…
Меня почему-то потянуло на откровенность с этим неизвестным мужиком.
— Вы на еврея не похожи, — сказал он.
— Я не еврей, всю жизнь евреев ненавидел.
Тут мой сосед развернулся ко мне и кивнул:
— Все зло от них.
Я только сейчас увидел, — круглая такая ряшка, на меня похож.
— А чего ты про них знаешь?! — спросил я его, — ты, дебил! Какое у тебя есть право — ненавидеть их?!
Тот опешил, ничего не мог сказать.
— Ты знаешь, кто они такие?! — я приблизился к нему.
— Ты же сам сказал, что ненавидишь их, — выдавил мужик.
— Это я сказал! А от тебя слышать не хочу!
И отвернулся от него.
Мужик испугался, потом тихо пересел на другое место.
А я смотрел в окно, начали снижаться, я увидел море, приближающийся город.
Не помню, как вышел, как прошел контроль, помню улыбающегося Костю и его слова: — «Ну, с приездом на святую землю».
— Костик, — сказал я, — спасибо тебе, что не припомнил мне зла, спасибо, что так просто ответил: «Жду», спасибо, брат, никогда тебе не забуду.
— Да что с тобой? — спросил он, смеясь, а мне было не до смеха, у меня было ощущение, что вот-вот что-то произойдет.
Мы сели в машину, и я сказал:
— Представляешь, Афган прошли, я так не нервничал. Тогда, в ущелье, в бою, все в крови, а я так не трясся, как сейчас.
— Потому что, напридумывал ты себе, черт те чего. Земля, как земля, жара ужасная, евреи вокруг, сам понимаешь, не подарок. И, вообще, Стас, я женился, через две недели уезжаю в Канаду, как и планировал. Вот так, брат. Посмотрел на меня и притормозил:
— Ты что?!
— Не делай этого, Костя?! — сказал я.
Само вырвалось.
Он остановил машину на обочине.
— Ты снова за свое?! — спросил жестко. — Если не хочешь, чтобы я тебя здесь высадил, заткнись!
Сказал, как отрезал.
— И когда приедем домой, молчи, как рыба, понял? Жена беременна, мечту о Канаде мы вместе выносили, все решено, не гадь.
Я замолчал.
Опустил голову, прошептал:
— Обещаю.
— Ну, тогда завтра отправляем тебя по святым местам, — сказал Костя вдруг весело. — Марина накупила тебе всяких экскурсий. Едешь в Иерусалим — столицу трех религий.
Приехали с Костей к нему домой, познакомился с Мариной, — милой девушкой, выпили-закусили, пели наши «афганские» песни. При этом я ни слова не говорил о евреях и смысле жизни, понял, не время и не место.
Наутро уехал в Иерусалим. Автобус был полон нашими, экскурсовод много историй знал и про царя Давида, и про гроб господень, и про пророка Мухамеда.
Все заслушивались, а я вдруг поймал себя на мысли, — до лампады мне все.
Елки-палки, чего ж меня так било раньше, вот же он, Иерусалим, я так к нему готовился, и, вдруг, мне по фигу. Ничего не чувствую. Рядом плачут мужики, кладут записки в Стену Плача, а мне лень к ней подойти. Здесь стоял храм! Ну, стоял! А здесь гроб господень… Ну и что?! О мусульманских святынях я уже не говорю.
Так и уехал, безразличный, из столицы мира. Дома сыграл восторженного подростка, обнимал, благодарил и быстро ушел спать.
Но не заснул. Ходил от стенки к стенке и проверял себя простыми вопросами, — почему святыни не берут? Почему ехал — дрожал, и ничего не чувствую. Чего приперся тогда?! Ответить не мог. Но мысль, что это еще не все, что что-то вот-вот произойдет, эта мысль не давала покоя. И я на нее положился.
Так прошло двенадцать дней.
За это время ничего не произошло.
Я объездил весь Израиль. Везде был, все видел, все перещупал… и ничего. Пусто.
Тем временем Костя с Мариной заколачивали ящики, складывали вещи, светились от счастья, их ждала Канада. Через два дня они уезжали.
Наутро я уехал в Яффо с очередной экскурсией.
Снова вылизанные камни, сладкий экскурсовод рассказывает о первом яффском порте, о римлянах и турках, а мне тошнит от всего этого.
И вот, идем мы уже к автобусу, и я, вдруг, краем глаза вижу, как замирает женщина встречная.
И слышу:
— Стас?
Смотрю, стоит передо мной Лена из моего детства. Она!
— Ты? — говорит.
— Лена! — делаю к ней шаг.
— Не приближайся! Что ты здесь делаешь, подонок?!
— А ты, что здесь делаешь? — спрашиваю.
— Я здесь живу, от таких, как ты, подальше.
— А я, вот, приехал, посмотреть… по-доброму приехал, — почему-то добавил я.
— Не верю. Такие, как ты, не меняются! Я помню, как ты Шапиро землю заставлял есть, помню, как бутерброды у него отбирал. Каждый его синяк помню. Я тебе этого никогда не забуду. Ты, подонок, Стас.
Что мне было ответить?! Только одно мог сказать:
— Прости меня, Лена.
Вдруг, все это вспомнил так ясно, и передернуло всего.
— Если бы сейчас Шапиро встретил, — сказал я.
— Ну и что было бы?!
— Умолял бы, просил прощения, клянусь!
— Шапиро мой муж, мы здесь уже семь лет живем, у нас двое детей, и я счастлива.
Я обомлел.
— Да-да, — сказала она, — не ожидал?! Он замечательный, мой Шапиро. Самый лучший!
— Я прошу тебя, Лена, — проговорил я, — умоляю! Мне Шапиро позарез нужен!
— Не хочу я, чтобы он тебя видел.
— Я знал, что я его встречу.
— Врешь!
— Чувствовал, клянусь!
И видно, я так трясся, что она вдруг встревожилась:
— Что это ты?
— Мне Шапиро нужен, — пролепетал я. — Верь — не верь, нужен!
— Поехали, — вдруг сказала она. — Представляю, как Шапиро удивится.
Короче, я сказал экскурсоводу, что меня забирает родственница, и мы поехали к ним. По дороге Лена меня о чем-то спрашивала, я отвечал односложно, я ждал эту встречу.
Подъехали к маленькому домику на юге Тель-Авива.
Она вошла первая и сказала:
— Шапиро, ты даже не представляешь, кого я привела? Смотри.
И тогда он увидел меня. И сразу же узнал. И закачал головой.
— Стасик, — сказал, — ты?!
И тут я «упал» на Шапиро. Я скрежетал зубами, я кричал: «Шапиро, родной мой, как я тебя искал?!», а он гладил меня по спине и говорил: «Да ты что, Стасик, дорогой, что с тобой?!»
Он обнимал меня, «дорогого», который его землю заставлял есть, меня, «Стасика», который превратил его детство в ад. Вот он, еврей, он весь тут, его гнобят, а он им готов все простить. Его сжигают, а он там же селится потом, учит немецкий, ест их колбасу, да что ж вы за народ такой…
Но я не сказал этого вслух, а рассказал им всю мою историю жизни от начала, которое они на себе прочувствовали, до сегодняшней великой встречи… О боли своей, о поисках, о ненависти, о надежде, о том, что ищу все время, ищу и ищу причину, почему ж меня на евреев подсадили, почему я на них завязал всю свою жизнь, почему уверен, что они — основа всех мои бед и моего счастья, почему…
Они слушали, не перебивали…
А когда я закончил, мне Шапиро и говорит:
— Я же тебе жизнью обязан.
— Какой там жизнью?!
— Если бы не ты, ничего бы из меня не получилось.
Сижу, остолбеневший, а он продолжает:
— Да-да, ты мне очень точно объяснил, что я еврей…
Киваю. Это уж, можно не сомневаться.
— И я понял, пока не разберусь, что такое, — еврей, не будет мне покоя.