Держать ладонь на пульсе у весны,
любой удар отслеживая чутко,
вживаться в март трезвеющим рассудком.
Итак,
мои намеренья честны:
не вылететь в трубу… не прогадать,
не просвистеть фанерой над Парижем.
Иду всё осторожнее,
всё тише,
по мере сил стараясь не дышать…
Как партизан во вражеском тылу
крадётся
и к губам подносит палец,
так я, застыв, невольно озираюсь,
готова к преднамеренному злу.
Веленьем настороженной души
сигналю «Стоп!» — чуть уловимым жестом.
И чья-то тень, как вкопанная, резко
вдруг сзади замирает…
— Тихо (!)
тшшш-шш-ш…
Не дёргайся
…и зря не суетись,
заслышав звон бунтующей капели…
Мы в вёснах так давно поднаторели,
чтоб сразу исключить ненужный риск.
И пусть в крови кипит адреналин,
но март теперь рассудочен до дрожи.
Он так устал стихи пускать под кожу,
что не спешит избавиться от льдин.
Хоть панцирь укрывает душу рек,
от мира пряча раненое сердце —
есть время поразмыслить,
осмотреться,
за благо принимая даже снег…
Ведь в прошлом — что?
Потери без конца.
Отряд рванёт в апрель и не заметит,
как в спешке и запальчивости к лету
опять не досчитается бойца.
Уймись… остынь —
оно нам ни к чему…
Слух обострён и зренье боковое.
Весну встречаю с полною обоймой,
давно не доверяя никому…
И лишь в тебе уверена, как встарь —
/ пусть никогда не будет по-иному /
и лишь в тебя ныряю, словно в омут,
всегда предпочитая низкий старт.
А значит,
осторожности конец!
Судьба уже давно подозревала,
что мы с тобой совсем не партизаны.
И я — тот обезбашенный боец,
что ломится по лесу напрямик,
и ветками хрустит, будя медведей —
беспечен и до глупости безвреден,
забывший дома старый дробовик,
летящий над Парижем, над Москвой —
стрелой, фанерой, боингом, пингвином…
Вольны… крылаты…
и не по-бе-димы,
мы вновь мобилизованы Весной.