Проживи как я, хоть двести
лет, хоть триста, хоть на месте
сидя, хоть чертя кривые, —
ты в таблицы восковые,
не уверуешь, как я.
Мудрено читать на воске…
Да и мир — скорей подмостки,
чем, увы, библиотека.
И плевать какого века
есть метафора сия.
Ты невзлюбишь этот темный
балаган, с его скоромной
болтовней, с битьем предметов
кухни, с блеяньем кларнетов
и жужжанием гитар,
с невменяемым партером
или любовником — премьером,
что на горе всем актрисам,
хоть и выглядит нарциссом,
все же пахнет как кентавр.
Ты дерзнешь, как от заразы,
прочь бежать, презрев наказы,
коих альфа и омега
в отрицании побега,
дескать, тоже болтовня!
И раскаешься тем паче
в должный срок. Но как иначе?
Я ведь брал счета к оплате,
а тебе с какой же стати
быть удачливей меня?
Новом Глостером, в пустую
принимая за крутую
гору плоское пространство,
станешь ты менять гражданства
с быстротой сверхзвуковой,
примеряя, как для бала,
антураж какой попало —
и драгунский, и шаманский,
и бургундский, и шампанский,
и церковно — цирковой…
Так и вижу, как в Гранаде
или в Бирме на канате
ты танцуешь, горд и страшен,
меж бумажных крыш и башен
пред бумажным божеством
и, понятный божеству лишь,
весь горишь и торжествуешь,
но — в Крыму ли, на Суматре —
все опять — таки в театре,
и опять — таки в плохом.
Лишний раз над башней ближней
промахав руками лишний
час и лишний раз дотошно
убедившись только в том, что
твердь воистину тверда,
ты отпустишь руки словно
раб цепной, который бревна
ворошит и камни движет,
и отчаянье пронижет
плоть и кровь твою тогда.
И совсем уже бесстрастно,
ни контраста, ни пространства
не боясь, уже у края,
прямо в публику ныряя,
прямо в черные ряды,
ощутишь спиной негибкой,
что глядит тебе с улыбкой
кто-то вслед. И будет это
Люцифер, носитель света,
ангел утренней звезды.
— Без моей команды, — скажет
он, — вокруг тебя не ляжет
мгла, и медленной волною не сойдется над тобою
восхитительная тишь.
Так что где-нибудь в Лаосе
потанцуй еще на тросе
или где-нибудь в Майами
помаши еще руками,
может, все-таки взлетишь.