Посвящается 75-летию победы над фашизмом
в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.
В августе 1941 года в гористом районе южного Пелопоннеса партизанский отряд греческого Сопротивления, сильно потрепанный в боях с германскими частями, спешил уйти от них и укрыться в горах.
День был ясный и жаркий, солнце палило жестоко. Несколько десятков пыльных, грязных, измученных людей брели по пустынной дороге среди полей и огородов. Мелькали изгороди, канавы, а то и ограда, сложенная всухую из сырого необработанного камня. Не было видно ничего живого, только кузнечики гремели свою вечную песню, и изредка какая-нибудь ящерка срывалась быстро, как зеленая молния, из-под ног беглецов и исчезала среди камней.
Солнце жгло беспощадно, мучило лихорадочные головы, сухие потрескавшиеся глотки. Раны, перевязанные грязными тряпками, горели в огне, мухи вились вокруг запекшейся крови. Здесь не было ни воды, ни тени, редко какое-нибудь иссохшее дерево горбилось по-старушечьи у дороги, но у партизан не было времени останавливаться под ним. Враг был недалеко, а они не могли двигаться быстро. Среди них были тяжелораненые, и мужчины тащили их терпеливо с собою, — кто-то ковылял и сам, из последних сил, а в другом месте раненый с бессильно повисшей вниз головой почти висел на плечах своих товарищей и еле-еле плелся, обняв их за шеи. Брели обреченные, с потухшими глазами, с измученными серо-желтыми лицами мертвецов. Многие не могли стоять на ногах, их несли на самодельных носилках.
— Скорее, товарищи, — скомандовал их вожак, высокий юноша в изодранной грязной рубахе и с перевязанной рукой. — Не отставайте, отдохнем в монастыре!
Мужчины окружили его:
— В монастыре, Спирос? Время-то есть у нас, успеем мы? А монахи, они какие?
— Ничего, — сказал Спирос, — успеем. Монахи нам помогут.
Они уже подходили к монастырю — невысокому белому строению под зеленым боком горы.
Монастырь Агиос Ставрос был самой большой обителью в здешних местах
Монастырь Агиос Ставрос был самой большой обителью в здешних местах. Он стоял здесь, между горами и морем, давно, еще со времен древних византийских императоров, и пережил всякое — и власть турок, и нападения пиратов и разбойников. Его сжигали дотла, рушили, но он строился снова. Во время эпанастасиса — восстания 1823 года — здесь как-то собрались на совет вожди бунтарей со всего Пелопоннеса. С тех пор монастырь жил спокойно и мирно, обзаводился стадами, угодьями, виноградниками, полями, его кладовые полнились богатствами, а костехранилище — новыми и новыми поколениями монахов, чьи имена аккуратно записывались на сухих костяных лбах черепов, над пустыми глазницами.
В этот жаркий полуденный час в обители как будто не было ни души. Только монастырские куры бродили по двору. Монастырь небольшой, почти домашний; двор вымощен камнем, меж выщербленных плит пробивается трава; жилища монахов, окружающие его, не выше двух этажей, к ним лепятся деревянные галереи, связанные между собой лестницами и переходами. Двери монастырской церквушки открыты, во тьме внутри мигают огоньки. Солнечная тишина и покой.
Но толпа вооруженных мужчин, ворвавшаяся сюда, рассеяла мгновенно это спокойствие. Наверно, со времен восстания 1823-го года монастырь не видел такого множества вооруженных людей, столько налитых кровью глаз и оскаленных, серых лиц. Повеяло смятением и смертью. Носильщики клали носилки прямо на землю и выпрямлялись, вытирая черными растрескавшимися ладонями пот со лба. Раненые, в нечистотах, в крови, желтые как мертвецы, просили воды или бредили; слышались крики и хрип умирающих. Испуганные черные тени заметались вокруг — то были монахи.
— Принимайте, отцы, — сказал Спирос тихо, словно самому себе. Он выглядел почти раздавленным каким-то громадным бременем, но глаза светились сквозь пот и грязь.
Монахи суетились и ломали руки:
— Вот тут их кладите, тут, в тенечке! Вот, вот! Так, так! Ну, и тряхнуло же вас, ребята! Откуда вы? — говорили они, перебивая друг друга. — Да сядьте ж, сядьте, отдохните немножечко! Господи, ну и дела, спаси и помилуй! — крестились испуганно. — Хотите водицы? Голодны вы? Боже, да они все в крови, ой-ей-ей… Быстро позвать отца игумена! Эй, позовите отца Анфима! Отец Иосиф, беги скорей к отцу Анфиму! — и один молодой монах отделился от них и побежал к церкви.
Но игумен уже появился и шел сюда, медленно семеня и постукивая по плитам палочкой.
Отец Анфим игуменствовал над монастырем Агиос Ставрос уже много лет — собственно, никто и не помнил, с каких пор. Он словно сидел здесь вечно. То был более чем столетний старик, невысокий, сгорбленный. Ряса его, по-видимому, того же возраста, что и он, вылинявшая от бесконечных стирок, имела неопределенный буро-темный цвет запредельно ветхой одежды. Он опирался на палочку, и голова его слегка дрожала — крупная, белая как снег голова, величественно заросшая: пряди белых волос росли отовсюду — из подбородка, щек, висков, ушей, придавая ей сходство с косматою головою льва.
Он был настолько стар, что звал всех людей «деточками»
Он был настолько стар, что звал всех людей «деточками» — и, вероятно, действительно считал их таковыми. Деточками были для него и почтенные старцы-патриархи из окрестных сел, и собственные его монахи, и даже семидесятилетний священник обители.
— Скорее, деточки, позаботьтесь о раненых! Уложите их в тень… вот там… хорошо. Принесите все, что есть, накормить ребят. Давайте, бегите!
И пока монахи перевязывали лентами чистого белого полотна лежащих на земле, вытирали им лоб и грудь влажными полотенцами и давали пить, старик повернулся к тем, кто еще стоял на ногах:
— Добро пожаловать в монастырь, деточки. Откуда вы?
— Мы — партизаны, отец, — ответил Спирос. — Третий Пелопоннесский антифашистский отряд. Неплохо мы поработали этим летом, бились хорошо с немцем, много гробов отправили в Германию… — Мужчины, окружившие их и слушавшие молчаливо, закивали. — Но сейчас нас уже выследили. Уже целую неделю наступают нам на пятки. Вчера окружили с трех сторон у Псоми, прижали пулеметами. Мы еле вырвались. Большинство остались там…
— Вижу, вижу, намучились вы…
— …без погребения. Уцелевшие — вот они. Укроемся в горах, отдохнем немножко, соберем силы, и опять на немца — не осталось уже ничего другого ни ему, ни нам, — добавил он с мрачной решительностью.
Отец Анфим смотрел на него с любопытством. «Какой молодой атаман», — подумал он. Высокий, бледный, с пламенными черными глазами, в которых чувствовалось что-то лихорадочное, вдохновенное, Спирос внушал, несмотря на свой возраст, невольное уважение. Он был похож на студента. Опоясанный револьвером, правая рука перевязана кровавой тряпкой, на рубашке, изодранной и продырявленной, чередовались пятна земли и крови. Лицо — измученное, с горькими морщинами, но и с большой исходящей от него силой: то было лицо человека, пожертвовавшего собою, решившегося умереть.
— Ты ранен, деточка, — сказал тихо игумен.
— А, пустяки, — махнул здоровой рукой Спирос.
Его буйные черные волосы все падали ему на лоб, и он отбрасывал их, проводя машинальным жестом по ним пальцами.
Тем временем монахи и монастырские батраки притащили огромные ковриги хлеба, козий сыр, оливки, корзины с печеной рыбой и несколько больших кувшинов с водой и вином. Отец Анфим помолился и благословил пищу:
— Поешьте, что Бог послал, деточки! Давайте, не ждите, начинайте!
— Спасибо тебе, отец, — сказал Спирос, — ты добрый человек.
— Господь добр, деточка, не я. Из монастыря голодным еще никто не уходил, — не оставим же мы и вас так!
Мужчины ели, сидя кто где, кто — просто на земле или на корточках. Иные сказали «Господи, помилуй», но большинство не перекрестились и даже не обнажили головы. Рвали зубами хлеб и сыр и жевали лихорадочно, жадно, — видно было, что наголодались жестоко. С галерей и из окон поглядывали монахи. Они смотрели сострадательно на едоков и шевелили губами — наверно, шептали молитвы. Отец Анфим стоял, опершись на палочку, и приглашал ласково своих гостей:
— Ешьте, деточки, ешьте!
— Скажи, что делать с ранеными, отец? — сказал ему тихо Спирос. Он съел один-два куска и выпил немного воды. — С нами их тащить нельзя. Можно оставить их здесь, в монастыре? Вы позаботитесь о них?
— А? — вздрогнул старый игумен. — Что ты сказал, атаман? О раненых не беспокойся! Здесь они остаться не могут, немцы обыщут монастырь. Разбросаем их по деревням, у меня есть верные люди повсюду.
— Спасибо тебе, отец.
— Оставь это, деточка. Слушай теперь, что я тебе скажу. Вы нездешние, но мы-то знаем эти горы как свои пять пальцев. Укроем вас так, что никто не разыщет. Вот, пошлю с вами отца Варнаву, — и отец Анфим указал на тощего, одна кожа и кости, монаха. — Он знает все козьи тропы, отведет вас в надежное место.
— Мы не забудем этого…
— Не забывайте Того, кто умер на кресте, деточки.
— И Спартак умер на кресте, отец.
День переходил за полдень. Откуда-то вышел монастырский кот, остановился и оглядел партизан с любопытством. Уши его подрагивали. Потом махнул хвостом и убежал.
Люди постепенно отходили от ужаса, страха, смятения, охватившего их, души оттаивали, лица прояснялись. Кое-где послышались разговоры, смех. Один завел старинную греческую бунтарскую песню, и несколько голосов присоединилось воодушевленно. Откуда-то появилось красное знамя. Развернули его, и оно затрепыхалось на ветру. После еды некоторые остались курить, другие разбрелись по монастырю. Спирос пошел к монастырскому фонтану умыться. Из длинной позеленевшей медной трубки под крохотной иконой Богородицы бежала ледяная струя, и он подставил голову под воду. Плескал ее себе на шею и грудь, и ум его прояснялся, мужество возвращалось. Слова песни звучали в его ушах, и он невольно повторял их про себя.
— Спирос! — сказал за его спиной женский голос. Юноша повернулся.
— Мария, ты? В чем дело?
В отряде были две девушки, и Мария была одна из них.
— Спирос, пойдем! Умер Давид, еврей.
Молодой человек оцепенел. Лицо его побледнело.
— Давид!.. Вечная ему память… Он был хороший товарищ, — промолвил он наконец.
«И другие не доживут до завтра», — подумала Мария, но не сказала ничего. Она светилась чистым сиянием молодости — тоненькая, стройная как стебелек девушка, одетая в грубую мужскую рабочую одежду, с винтовкой через плечо.
Они направились туда, где оставили раненых. Спирос шел, уставившись неподвижно перед собою, черты его словно окаменели от горя. Сердце Марии сжалось. Спирос… Она смотрела на него преданно, с восхищением и любовью, но Спирос не замечал, как всегда, ничего. Черное пламя его глаз из-под сросшихся черных бровей скользило куда-то по ту сторону людей и предметов.
…Когда он вернулся после прощания с другом, он не выглядел примиренным, но страдание на его лице перешло в угрюмое спокойствие, в думу неумолимую, строгую. Что-то по-новому непреклонное появилось в его глазах, скорбных и твердых как никогда.
Его люди, большинство из них, сидели на корточках в углу двора и курили, цигарки светились в грубых пальцах. Монастырь, залитый светом и зноем, пребывал в сонной тишине. Монахи куда-то исчезли, на галереях не было никого.
Спирос всматривался в лица своих товарищей. Пыльные, небритые, почерневшие от солнца, с потрескавшимися губами… То были простые ребята из народа, с мозолистыми грубыми руками, — рабочий люд, ремесленный, деревенский; видно было, что это мирные труженики, привыкшие к своей мастерской, полю, лавке, что на уме у них жены и ребятишки и что они вернулись бы тотчас к ним, если б была такая возможность. Иные закатали до локтей рукава своих грубых рубах, словно готовы были уже сейчас бросить винтовку и схватиться за молоток.
И все же суровые лица, сжатые рты, прищуренные глаза не обещали ничего хорошего неприятелю…
Суровые лица, сжатые рты, прищуренные глаза не обещали ничего хорошего неприятелю
Мужчины курили.
— Хороший монастырь. Я б остался тут, — заметил один.
— Да уж, неплохо иметь дело с монашками, — ответил другой, созерцая задумчиво синеватую струйку дыма от своей самокрутки. — Будет кому кадить на наших могилках…
— Не будет могилок, Костас, — глянул на него Спирос. — Орлы нас похоронят.
И вдруг представил свою мать плачущей, одетой в черное.
Притихли.
Солнце зашло за тучку. Где-то далеко в поле послышались выстрелы.
Все вскочили на ноги. Цигарки полетели в траву.
— Быстро, товарищи! — командовал Спирос. — Уходим отсюда, скорее! Скорее! Петрос и Диамандис, берите пулемет! Ты, дядя Димитрис, — обратился он к суровому мужчине в рабочей кепке, — будешь прикрывать нас сзади, если понадобится. Ты, Костас… — и он раздал распоряжения всем. Отряд строился, партизаны поправляли оружие. Мария и еще одна девушка подбежали, придерживая руками винтовки, и встали между мужчинами.
— Постой, атаман! Куда ты?
Спирос, уже бежавший вместе с другими к выходу, остановился. Игумен с дрожащей львиной головой приближался, постукивая палочкой. Вместе с ним был отец Варнава.
Спирос повернулся и сделал несколько шагов к нему. Тем временем старый человек благословил своего монаха:
— Иди с Богом, деточка. Иди с ними. — И отец Варнава зашагал вслед за отрядом.
— Что, уже уходите, деточки? — сказал игумен Спиросу.
— Уходим, отец. Спасибо тебе за все. Народ этого не забудет.
— В добрый путь! Идите с миром! Храни вас Господь и Святая Матерь Его… — он поднял свою благородную львиную голову к небу. — Иди сюда, сынок, я благословлю тебя во имя Божие!
Спирос глянул на него изумленно.
— Я коммунист, отец. Не верю в Бога.
— Зато Он верит в тебя, деточка, — сказал ласково старый игумен и, приступив, перекрестил быстро юношу.
Зато Он верит в тебя, деточка, — сказал ласково старый игумен и перекрестил юношу
«Старик выжил из ума», — подумал рассеянно Спирос, но склонил голову перед благословением.
Послышался слабый треск, как будто где-то далеко застрочили пулеметы. Спирос резко повернулся. Отряд выходил из монастырских ворот.
Позади него старик бормотал какие-то молитвы. Спирос поправил на боку револьвер и побежал догонять своих людей.
До захода солнца монастырь уже был окружен ротой эсэсовцев.
Их офицер, высокий, ражий как медведь человек, одетый в черную форму СС, толкнул ворота и вошел быстрыми шагами во двор. Две курицы побежали от него с тревожным кудахтаньем.
Монастырь тонул в вечернем сумраке. Чернильные тени протянулись меж строений, грубо побеленные стены храма светились слабо в полутьме. Листья лозы тихо шелестели во вздохах вечернего ветерка.
В этой мирной тишине ничего не напоминало о том, что здесь были отчаянные, борющиеся за свою жизнь люди. Раненые исчезли, все было аккуратно почищено и прибрано, пятна крови были смыты с каменных плит.
Офицер огляделся нетерпеливо. Двое безмолвных, как тени, монахов выступили перед ним.
— Прошу, позовите вашего аббата! — скомандовал эсэсовец повелительно. Он говорил по-гречески с мучительно тяжким немецким акцентом.
Монахи склонили покорно головы и пошли выполнять приказание, но игумен уже сходил, постукивая палочкой, по лестнице с верхнего этажа.
— Это я, сударь, — сказал он, и его белая, слегка дрожащая львиная голова повернулась к немецкому офицеру. — Слушаю тебя, деточка. Что тебе угодно?
— Heil Hitler! Штурмбаннфюрер Ульрих фон Ротт, — представился официально немец и пристукнул сапогами. — Ваше преподобие, господин аббат, при-ми-те мое уважение. — Слова выходили из его уст быстро и нетерпеливо. — Прошу извинить за то, что нарушаю покой вашей свящ… священ-ной обители… Мне нужно выяснить только один вопрос, и я оставлю вас вашим священ-ным молитвам.
Отец Анфим наклонил любезно голову.
— Пожалуйста, деточка, как хочешь. Деточки, сделайте нам кофе, — сказал он монахам, столпившимся вокруг них и смотревшим с любопытством на черного штурмбаннфюрера.
Несколько теней заметалось бесшумно. Тем временем штурмбаннфюрер пролаял какую-то команду, и во двор хлынули солдаты. Серые стальные каски заполонили за секунды весь монастырь. Послышались резкие, лающие звуки немецкой речи, словно застучали пулеметы.
Кофе был готов, и игумен повел гостя в свою келлию.
Деревянная лестница вела круто вверх. Старый игумен поднимался медленно, со вздохами, бормоча что-то и постукивая по ступеням своей палочкой. За ним шел эсэсовец, и лестница скрипела и стонала под его тяжелыми сапогами.
Он смотрел в спину старику и думал о партизанах и войне, об этой проклятой стране, не желающей склониться перед Herrenvolk — расой господ. Да, она рычала и кусалась как бешеная собака! Будь они прокляты! Обезьяны, азиатские дикари… Он бросил презрительный взгляд на монастырский двор. Жалкие, ветхие строения, облупленная церковка, похожая на сгорбленную старушку, куры кудахчут во дворе. Лохмотья свисают с веревок, на которых сушится выстиранное белье. Грязно, нищета! И Ульрих фон Ротт вспомнил монастыри в своем родном краю — орденские замки Тевтонского ордена, огромные, величественные, с высокими башнями и шпилями, с готическими соборами. И сам он был потомком командоров Ордена…
Барон Ульрих фон Ротт происходил из древнего аристократического рода
Барон Ульрих фон Ротт происходил из древнего аристократического рода, владеющего уже много столетий землями в Восточной Пруссии. Замок фон Роттов, расположившийся, как орел-стервятник, на высоком холме, господствовал над зеленой долиной. Высокие сводчатые залы, в которых отдавался гулким эхом даже слабейший звук, были украшены картинами и гобеленами, изображающими сцены из крестовых походов. На стенах было развешано старинное оружие. Рыцарские доспехи стояли в коридорах, по которым словно еще бродили тени белокурых рыцарей и небесноглазых дам. Здесь хранили чистой и нетронутой германскую кровь. Поколения фон Роттов вешали и сажали на кол своих крепостных крестьян — поляков, литовцев, славян, — но никогда не смешивались с этим сбродом из восточных недочеловеков.
Их потомок, облаченный с головы до пят в черное, как в рыцарские доспехи, карабкался по скрипучей изъеденной лестнице вслед за грязным, вшивым греческим попом. Что поделаешь, служба! Барон не понимал ничего в верованиях туземцев и не интересовался ими, но сравнивал мысленно православных и их обряды с плясками африканских дикарей вокруг костра. Наступит и ваш черед, обезьяны, терпение! Он повторял про себя слова великого германца Альфреда Розенберга: «Щадить их? Их? Да пусть только закончится война, и тогда мне будет все равно, сколько этого расового отребья, которое кишит вокруг, превратится в удобрение для полей». О, пусть только закончится война! С какой радостью штурмбаннфюрер Ульрих фон Ротт будет тогда набивать вагоны поездов, идущие в Освенцим, населением, которое все еще обитает в этих местах!..
Они поднялись на верхний этаж. В этот теплый, душный вечер стол был накрыт снаружи, у перил деревянной галереи, за которыми был виден двор. На стертой клеенке были разложены фарфоровые кофейные чашки, вода, сахар, мисочка с лукумом. С одной из балок свисал зажженный керосиновый фонарь. Ночные мушки и бабочки вились вокруг него.
— Пожалуйста, деточка, садись! — пригласил радушным жестом старый игумен, и штурмбаннфюрер плюхнулся машинально на скрипучий стул, на который ему указали. — Вот кофе, сахарок… Ты его сладким любишь?
Барон Ульрих фон Ротт глянул на миг на жалкое угощение и уставился на игумена. И тот не скрывал своего любопытства. Рассматривал огромного эсэсовца, как что-то диковинное, забавное, как какого-то удивительного зверя.
«Что за человек эта немчура?» — думал отец Анфим и щурился любопытно. С другой стороны стола на него смотрело породистое лицо фон Ротта. Барон обнажил голову, сняв свою эсэсовскую фуражку, и в свете керосинового фонаря были видны его соломенные, почти бесцветные волосы, идеально причесанные и разделенные пробором. Под высоким аристократическим лбом тонкий, но необыкновенно большой и длинный нос нависал над ртом, как клюв стервятника. Это был фамильный нос фон Роттов. Водянистые глаза барона смотрели холодно, пристально, немигающе. В уголках рта, опущенного книзу, в тонких бескровных губах, во впалых щеках таилась какая-то гадливость, словно их обладатель проглотил что-то нечистое, мерзкое, некий гнусный яд.
— Сперва дело, — сказал барон и отодвинул решительно кофейную чашечку. — Господин аббат, нам известно, что банда так называемых партизан — подлых головорезов и убийц, которые стреляют исподтишка по храбрым солдатам Рейха, — была сегодня в вашем монастыре. Вы знаете, что ждет любого, кто помогает врагам германского народа! Не сомневаюсь, что вы, будучи честным гражданином и благочестивым служителем алтаря, поможете нам выловить этих негодяев и воздать им по заслугам. — И в заключение он добавил что-то о «Божьих и государственных законах».
Игумен выслушал эту тираду смиренно. Он смотрел эсэсовцу в рот и шевелил губами, словно повторяя себе его слова.
— Чего ты хочешь от меня, деточка? — сказал наконец он.
Барон Ульрих фон Ротт впился в него глазами.
— Вы знаете, где они, не правда ли?
Старик вздохнул.
— Коли б и знал, то не стал бы делиться именно с тобой, деточка, — промолвил он кротко. — Выдать тебе детей, зачем? Разве ты хочешь им сделать добро?.. И у меня есть маленькие тайны, — шепнул он загадочно, как ребенок, скрывающий игрушку. — Пусть каждый останется со своими тайнами, а? Как думаешь, деточка? — улыбнулся хитро старый игумен и даже как будто подмигнул штурмбаннфюреру.
— Тайны, какие такие тайны! — вскричал эсэсовец. — Где партизаны?
— Где были, там их уж нет. — Он наклонился к штурмбанфюреру, и белая его голова задрожала от усилия объяснить, внушить: — Дети ушли — оставь их! Оставь их! Что ты их мучаешь! А твоих солдатиков не жалко тебе? И у них отцы, матери… Ну, угомонитесь уже, перестаньте нас мучить. Сколько мук, сколько горя, — сказал он словно самому себе, — земля утонула в крови. Хватит! Остановись и ты, деточка! — и он покивал несколько раз головой своим собственным словам.
Штурмбаннфюрер слушал с нарастающим изумлением. Его аристократические руки в черных кожаных перчатках подрагивали нервно. «Этот выжил из ума от старости. Или спятил», — подумал он.
А, может быть, проклятый монах издевался над ним? Кровь закипела в жилах гордого прусского барона.
Может, проклятый монах издевался над ним? Кровь закипела в жилах гордого прусского барона
— Ваше преподобие, — зашипел он и со своим огромным носом-клювом стал еще более похож на стервятника, — вы помогаете врагам Рейха! Это вам не пройдет даром! Боюсь, что у вас будут серьезные неприятности! Очень серьезные неприятности!
— А! Неприятности, — сказал беззаботно старый игумен. — Ничего страшного, деточка, переживу как-нибудь! Пройдет и это! Ты не переживай за меня, деточка, — говорил он успокоительно эсэсовецу, словно утешал его, как малое дитя. — Мало ли что повидал отец Анфим в своей жизни! Что только не прошло через его голову! Как-то раз в монастыре… — и он принялся рассказывать какую-то длинную историю про банду мазуриков, обокравших однажды ночью церковь и обитель и улизнувших со всеми их богатствами. — Не ждать же нам от жизни только пирожные!.. — закончил поучительно отец Анфим.
Это было уже слишком. Штурмбаннфюрер сжимал кулаки. Его подмывало желание опрокинуть пинком стол и схватить за горло сумасшедшего попа.
Но он овладел собою. Не случайно в его служебной характеристике было сказано: «У партайгеноссе фон Ротта стальные нервы». Уселся поудобнее, положил ногу на ногу и отхлебнул медленно глоток кофе.
— Ваше преподобие, — сказал он, поворачивая кофейную чашечку между пальцами, — не заставляйте меня прибегать к мерам, которые крайне нежелательны и для меня, и для вас. Здесь много дерева, которое может гореть. Вы же не хотите, чтобы эта прекрасная обитель превратилась в пепел, не правда ли?
И поставил с резким пристуком чашку на место.
Старый игумен задумался, но так покойно и ясно, словно ему сулили интересное предложение.
— Я тебя понял, деточка. Ты хочешь сжечь монастырь, — сказал он наконец. — Наш монастырь… — Он вздохнул. — Эх, хорошо мы пожили тут… Молились, работали. Накопили именье… — Он повернул голову к монастырскому двору, который выглядел мирно и безмятежно в лучах взошедшего месяца. В воздухе шелестели ласки вечернего ветерка, звенели цикады. Глаза старого игумена увлажнились. — Тут я был монахом 70 лет, знаешь, деточка?.. Хорошо нам было тут… Мы слишком привязались к этой земле, к морю, к нашим полям, виноградникам, садам; пустили корни, понравилось; забыли про небесную Родину. Сожги его, сожги монастырь, деточка!
«Это сумасшедший», — сказал себе эсэсовец. Он выпрямился во весь рост и нависал, как огромный черный разъяренный скорпион, над низеньким игуменом:
— Хватить молоть языком! Сейчас уже будет плохо! Скажите мне убежище партизан!
— Не могу, деточка. Извини, — ответил просто старый человек.
Скорпион затрясся от ярости:
— Всех вас поставим к стенке! Нет! Не отделаетесь так легко! Будут пытки! Ужасные пытки! Будете умолять нас о смерти, ничтожества, мерзавцы, дикари… — и он стал лаять на своем родном языке проклятия и угрозы.
Старик тоже стоял, выпрямившись. Во мраке от этой львиной головы разливалось какое-то странное сияние, более сильное, чем свет керосинового фонаря.
— Правда? Это правда? Ты хочешь сделать нас мучениками Христовыми, деточка? Какая честь, Боже, какая слава! — Он сложил руки молитвенно, благоговейно. — Мы и не мечтали об этом, не думали… Неужто, неужто перейдем отсюда, — он взглянул на убогую грязную галерею, облупленные стены, — прямо Туда, в бесконечную славу, в Царствие?.. Благослови тебя Бог! Сделай, что задумал, сделай нас мучениками, сделай, деточка!
И потрясенный штурмбаннфюрер увидел на его лице блаженство.
Тогда барон Ульрих фон Ротт наклонился к игумену со злою улыбкой:
— А тебя, старче, распнем на кресте, чтоб ты висел, как ваш еврейский Христос…
Словно молния сверкнула на лице старика, так засияло оно. Барон зажмурился от боли. Ему показалось, что он слышит какие-то всхлипы, но… что это было? Барон не верил своим ушам. Чертов старик смеялся от радости!
— Мне умереть смертью Христовой?.. Мне?.. Господи, чем я заслужил это?.. Слава Богу!.. Осанна в вышних!.. Спасибо тебе, деточка! Сделай это, сделай, аминь!
И он благословил крестным знамением штурмбаннфюрера СС.
20 лет спустя в небольшом парагвайском городке перед неприметным зданием остановилась машина, из которой вышел высокий, необыкновенно ражий человек.
Из здания доносились звуки веселой музыки. Человек поднялся по ступеням ко входу. Он был одет в спортивную куртку, имел русые, но уже сильно тронутые сединой волосы, а его характерный нос, похожий на клюв, придавал ему сходство со стервятником. Музыка усилилась. Человек толкнул дверь и вошёл внутрь.
Охранник приветствовал его почтительно. В глубине коридора гремел популярный шлягер. Человек кивнул и направился туда, откуда доносились веселые звуки. Прошел мимо комнаты, в которой двое мужчин катали киями шары, и улыбнулся дружески бильярдистам:
— Халло, Курт! Халло, Рейнхардт!
Мужчины приветствовали его веселыми возгласами:
— Халло! Привет! Как дела, Herr Sturmbannfhrer, что нового? Поспешите, сегодня чудесное пиво!
Но он уже входил в бар. Гомон, шум, гвалт голосов… Пышногрудая голубоглазая официантка носилась между столиками, разнося ловко целую груду увенчанных пеной кружек. Отовсюду послышались приветствия, и девушка тоже остановилась и сказала с улыбкой:
— Heil Hitler! Что прикажете, Sturmbannfhrer?
— Heil Hitler, Эльза… Кружку темного, пожалуйста.
И штурмбаннфюрер Ульрих фон Ротт, ибо это был именно он, прошел и уселся за одним из столиков.
Тотчас несколько человек окружило его, подсело к нему. Говорили ему что-то, спрашивали, а он отвечал машинально. Штурмбаннфюрер был не в духе. Он сжимал ручку пивной кружки, отвечал что-то своим друзьям, но на самом деле не думал о них.
Уже давно одно лицо, один образ господствовали в его памяти… Он думал о далеком греческом монастыре, охваченном пламенем, и видел среди пламени лицо старца с седой львиной головой, распятого на кресте. Распяли его прямо у стола, на котором все еще стояли кофейные чашки и рахат-лукум… Монастырь горел. Рев огня, похожий на жестокий скрежещущий смех, сливался с треском автоматных очередей, с воплями и криками о помощи. Эсэсовцы истребляли все живое.
Старик… Он видел это лицо во сне и наяву, эту блаженную улыбку среди пламени. Наверно, Христос смотрел так на своих палачей…
Старик… Он не мог забыть его. Видел это лицо во сне и наяву, эту блаженную улыбку среди пламени; в ней не было ничего страдальческого, это было сияющее лицо труженика, который отдыхает наконец после долгого, полного забот и трудов дня. Лицо, которое светилось, как солнце, от радости! Штурмбаннфюрер никогда не думал о криках еврейских детей, которых бросали живыми в печи, не вспоминал глаза маленьких поляков, украинцев, русских, которых давили танками близ Вильны, Штеттина, Смоленска, на дорогах Украины и Литвы, в окрестностях Ленинграда. Все это было частью службы. Но этот поп, этот поп!..
Отряд Спироса словно провалился под землю. Так и не вышли на его след. Похоже, остатки группы влились в другие боевые единицы Сопротивления.
Штурмбаннфюрер не слышал, что ему говорят. Он сидел, сжимая судорожно пивную кружку, и видел все то же, что стояло перед его глазами везде и всегда, каждый день. Старческое, заросшее белыми космами лицо, которое смотрело на него кротко, с беспредельной милостью и любовью. Наверно, Христос смотрел так же на своих палачей…
Он не знал, что будет видеть это лицо до смерти.
Его друзья толкали его в спину и бок, подмигивая друг другу и перебрасываясь шуточками, но штурмбаннфюрер не слышал их, вперив тяжелый, неподвижный взгляд в землю. А вокруг него бар все так же гремел музыкой, смехом, шумом. Слышались нетерпеливые возгласы, и официантки разносили кружки.
7 мая 2020 г.