Как хорошо, что наконец стало тепло! В Малаховке почти совсем растаял снег и сразу стало сухо, ведь она стоит на песке! Уже полезли вовсю подснежники, совсем скоро раскроются тюльпаны и вся Малаховка запахнет сиренью. Сирень здесь почти в каждом дворе, но папа мой говорил, что до войны ее было намного больше и пассажиры пригородных электричек понимали, что проезжают Малаховку, по бьющему в окна поездов головокружительному аромату сирени.
Довоенное население Малаховки почти не сохранилось даже в потомках. Да и немногим удалось этих потомков оставить. Треть поселка пересажали-перестреляли в довоенное десятилетие. Что не удивительно не только в силу этой славной предвоенной традиции, но и потому, что народ там жил особенный. Все больше интеллигенция, что из бывших, что из новых, не только со старыми дачами, но и со старыми библиотеками и со взращенными ими независимостью, свободомыслием и не принятым тогда благородством. Можно ли, например, представить в 1934 году другое место, где директор школы, собрав всех учеников и учителей на линейку, трясущимися губами объявила:" Сегодня убит Киров. Убит по приказу Сталина" и потеряла сознание. И никто не донес. Ни одной суки не нашлось. Мало какой коллектив мог бы этим похвастаться! В последующие годы многие из этих и других малаховских молчунов, если и сохранили жизни, то прожили их вдалеке от цветущей сирени, поскольку в тундре и тайге она плохо приживалась.
Другой редкой составляющей малаховского населения были обрусевшие (а иногда — объевреившие) немцы. Их столетняя малаховская история к войне тоже свернулась и они вынуждены были далее пытаться засадить сиренью казахские степи. Большинство же малаховчан встретило Финскую, а потом — Отечественную дома, оттуда ушли на фронт и не вернулись. Из папиного класса уцелело трое, включая его самого, да и то один вернулся калекой физически, а другой — умственно и пережили своих погибших одноклассников всего на несколько лет. Мой папа часто говорил, что ему от них прибавка лет вышла…
А в войну и после войны в Малаховке укоренилось полно приезжих (как, например, семья моей мамы), но их словно тоже кто-то специально отбирал, сохраняя особый малаховский дух. Да и вернувшиеся к концу пятидесятых из лагерей были ей на пользу. И все с новым усердием начали сажать сирень. Но Малаховка росла и застраивалась, садов становилось все меньше, и она начала напоминать не дачный поселок, а уездный городок. Сирень тулилась к заборам заросших старых участков, буйствовала на Еврейском кладбище и по склонам знаменитого Малаховского оврага.
Про овраг разговор особый. Это не просто овраг, а какой-то почти доисторический, доледниковый разлом. Он тянулся почти от Томилино через Красково до Малаховки и видел всю изнанку местной жизни. Там устраивались добропорядочные пикники и неприличные попойки, там, говорят, находили клады, но чаще — свалки мусора, там была зона неповиновения и свободы, где проводили досуг и находили себе место уголовники, алкоголики, наркоманы, проститутки, заглядывавшие к ним почтенные отцы семейства, диссиденты областного значения и самостийные курсы иврита. Там можно было потерять, найти, спрятать и спрятаться, а летом — и пожить под звездным небом, если не боишься. Там искали и находили школьных и заводских прогульщиков, потерявшихся детей, обиженных мужей и жен, полоумных старух, а иногда и неопознанные останки. Там занимались школьной физкультурой, бегом, зарядкой, живописью на пленэре, но чаще всего — пьянкой и любовью.
На краю оврага с малаховской стороны стояла старинная знаменитая школа и целая россыпь малюсеньких лавок, магазинчиков, ателье и мастерских. Самый удобный спуск был около керосиновой лавки. Это сейчас она никому не была бы нужна. А тогда пропахший до исподнего керосином огромный Наум Соловейчик — глава этого предприятия — был важнее и могущественней, чем Миллер и Чубайс вместе взятые. Здесь концентрировались все новости, все советы, все связи и возможности. Керосиновая лавка была источником света и тепла, т. е.жизни, общественным советом, кассой взаимопомощи, шпионским центром, сионистским гнездом, советом ветеранов войны и армией спасения. Наум появился здесь в 44-ом, комиссованный по ранению, на негнущейся ноге, после того, как приехал в родной Симферополь и узнал, что его родители, сестра с детьми и молодая жена с их первенцем дожидаются его в противотанковом рву на десятом километре шоссе на Феодосию. В тот же день Наум развернулся и уехал к троюродной старой тетке в Малаховку и остался здесь навсегда. С тех пор как тетка померла, он и жил в этой керосиновой лавке, ничего и никого не боялся, разве только маленьких детей. Он и засадил задник лавки и всю ближайшую кромку оврага сиренью, утверждая, что она нейтрализует запах керосина. За саженцами этой сирени он ездил в какое-то особенное место, она и впрямь была необыкновенная, а каждому кусту Наум дал родное имя. И последняя шпана, саранчой проносившаяся по дачным участкам и мешками возившая сирень на московские рынки, даже в горячке не притронулась бы к наумовой сирени. Убил бы.
Потом в Малаховке провели газ, в керосине не стало необходимости, магазинчики и прочую рухлядь вдоль оврага снесли, керосиновую лавку закрыли. Я помню, как пришел папа с работы с каким-то опрокинутым лицом и хриплым голосом сообщил: Наум поджег керосиновую лавку, стоит и смотрит, как она горит. Наутро Наум из Малаховки исчез. А весной по его сирени словно Мамай прошел и его родные погибли второй раз.
Сейчас аккурат на месте того пепелища расположен мемориал погибшим в войну жителям Малаховки и горит вечный огонь. Словно на керосине из наумовой лавки. Честно говоря, мемориал довольно убогий, нищенский, притулившийся у спуска в овраг. Около него чаще справляют нужду, чем преклоняют голову. Да и в списках не хватает доброй половины той Малаховки, которая сгорела в пламени войны — о них было некому вспомнить и сообщить. И только сзади обелиска, на самом краю оврага из невытоптанных и недоломанных побегов вымахал куст сирени и именно он — настоящий памятник тем не вернувшимся школьникам, их отцам, дедам, соседям, Науму и всем, кто жив только в памяти.