В квартире № 50 было тихо и, несмотря на потрескивание дров в камине, пахло сыростью. На продавленном кожаном диване расположился, внимательно расматривая пятна на потолке, Азазелло. Возле камина грел, сняв носки, ноги Коровьев. Кот Бегемот в который раз уже чинил свой примус, ковыряя в его внутренностях отверткой. Где-то на кухне гремела посудой Гела.
— Ни черта не горит, чтобы я там не крутил, — раздраженно сказал Бегемот бросив отвертку в картину «Утро в сосновном лесу», висящую над дубовым столом.
— Бегемот, не тронь Шишкина, — тихо попросил его Коровьев внимательно рассматривая большой палец правой ноги. — Это моя любимая картина. Когда я был регентом…
— Все мы когда-то кем-то были, — философски заметил с дивана Азазелло. Вот я до демона был путевым обходчиком.
— Кем, кем? — заинтересовался Бегемот, вынимая отвертку из Шишкина.
— Путевым обходчиком. Стыки проверял, стрелки. Весь день на природе. Потом стрелку не туда перевел, поезд под откос. Дым, пожар, крики. Теперь вот последние сто с лишним лет Демон.
— А я всю свою жизнь был котом, — сказал Бегемот. Сначала обычным, дворовым. Потом Мессир подобрал и дал мне примус. Вот чиню, паяю теперь все время. Инструкции-то к примусу нету.
— Кстати, а кто знает, где сейчас Мессир? — спросил Коровьев, бросая в камин сосновое полено.
Полено сразу вспыхнуло и показало Коровьеву язык.
— Буратино? — спросил Бегемот, но Коровьев ничего не ответил задумчиво глядя на огонь, принимавший на тот момент самые невероятные формы.
— Шеф пропал, — сообщил с дивана Азазелло. — Впрочем, вы и сами об этом знаете не хуже меня.
— Шеф не может пропасть. — заметил Бегемот. — А если и может, то для этого должна быть весьма веская причина. Даже во время извержения Везувия Мессир, стоя на его вершине…
— То же мне бином Ньютона, — ответил ему Коровьев. — Причина, не буду спорить, весьма веская. Мессир влюбился. Вот глядите. — Коровьев ловким движением руки вытащил из камина какую-то бумагу и протянул ее Бегемоту. — Характеристика.
Бегемот, взяв бумагу, сразу подтянулся и выпрямился во фрунт словно гренадер. На его ремне откуда-то возникла шпага, на голове велюровая шляпа с петушиным пером, а усы выпрямились параллельно полу. Бегемот откашлялся и стал читать:
«Она была так красива, что уму уже, казалось, некуда было пристроиться. Когда ее попа рассекала московские улицы у дворников-таджиков вертикально вверх поднимались метлы. Таксисты нажимали на клаксоны и предлагали подвезти за бесплатно хоть до Владивостока. Ее ненавидели почти все встречные женщины, и их утешало только то, что она наверняка „дура, дура, дура“. А она, разрезая своей полной, как две спелые краснодарские дыни, грудью время, пространство и мужские голодные взгляды, спешила на лекцию в Политехническом „О влиянии творчества Кандинского на Энди Уорхола“.
И она прекрасно знала, что ум и красота вполне могут сочетаться так же как бутерброд с атлантической сельдью и сладкий чай „Липтон“.
А дворники-таджики, опуская потом свои метлы, говорили „Вай-Вай, какая богиня, у нас в горах такая тоже была“. А таксисты провожали ее мигая дальним светом. И смешной полицейский желающий получить ее телефон, но получив отказ вдруг требовал предъявить документы, и краснел при этом как куст красной смородины в августе.
Она была умна и красива. И этим безумно раздражала и притягивала окружающих…»
— Ну и про кого это в сей бумаге было написано? — поинтересовался Азазелло, продолжая разглядывать потолок и думая о чем-то о своем.
— Юлия. Москвичка. 23 года, — сообщил Коровьев.
— О-е, — сказал Бегемот, надев очки и возвращаясь к починке примуса. — Это теперь надолго. А ведь раньше были одни Маргариты.
В камине по-прежнему догорал так и невыструганный Буратино. Азазелло взглядом вывел новое пятно на потолке в виде обнаженной девушки. Бегемот, чертыхаясь и кляня все вокруг снова погрузился в свой примус. Коровьев закрыл глаза и тихонько засопел. И только Гела продолжала на кухне сердито греметь посудой.