Мне пять. Беззаботное детство, где до работы, ипотеки и взрослых проблем еще очень далеко. Передо мной весь мир — безумный, открытый, меняющийся. А еще рядом Чарик — наш пес породы «ньюфаундленд», правда тогда их «водолазами» называли, но это неважно. Куда важнее трехлитровая банка черной икры, которую папа купил у браконьеров и поставил в холодильник в ожидании особенного повода. Банка тоже стоит рядом со мной и Чариком. И мы едим икру большой блестящей ложкой. Нет, не так. Мы её натурально жрём! Сначала я даю ложку Чарику, на морде которого застыло восторженно-философское выражение, а потом зачерпываю порцию и для себя. Так и сидим с Чариком посреди комнаты и жрём черную икру из банки. Ложку себе, ложку собачке. Сидим с Чариком, перемазанные в икре. Но довольные…
Я не слышу, как тихо скребется ключ в замочной скважине. Не слышу, как в коридор заходят родители, вернувшиеся с рынка. Усталые, ворчащие что-то по-доброму. Зато слышу мамин «Ох», а потом фразу, которую я буду слышать очень часто.
— Сына! Ну как так-то? — а я улыбаюсь и ем икру. Ложку себе, ложку Чарику. И банка рядом стоит. Почти пустая.
Мне семь. Передо мной мир — безумный, открытый, меняющийся. В глазах бегают чертики, в левой руке зажат баллон маминого лака для волос, а в правой отцовская зажигалка. Напротив, на белом бортике ванны, стоят в ряд зеленые пластмассовые солдатики, купленные год назад в Центральном универмаге. Это пленные, которых ждет показательная казнь за жестокости в отношении мирного населения. Чертики в глазах становятся больше, пока не превращаются в натуральных дьяволят, чиркает зажигалка и к сине-желтому пламени уже летит струя лака. Мгновение и она превращается в огненный бич, который хлещет по телам пленных. Солдатики корчатся и тают, как воск толстой свечки, которую мама зажигала сразу, как отключали свет. Солдатики молчат, но я-то все озвучиваю. И радостные вопли победителей, и предсмертные вопли проигравших. Дьяволята в глазах становятся больше, когда солдатики начинают стекать по бортику в ванну, наполняя спертый воздух запахом напалма.
Я не слышу, как открывается входная дверь. Не слышу голосов родителей. Я — генерал, руководящий наказанием врага. Слышу только знакомое «Ох» и мамину любимую фразу.
— Сына! Ну как так-то? — гаснут дьяволята в глазах, гаснет раскаленная зажигалка, и испуганно выпускает последнюю струю баллончик лака. Я слышу, как хлопает шкаф. Слышу шаги отца и слышу скрип кожаного ремня.
Мне девять. Передо мной мир — безумный, открытый, меняющийся. Щеки раскраснелись от мороза, варежки промокли и стали колом, как и ватные штаны. Левый ботинок улыбается отвисшей подошвой, а рука щупает протертую дыру на колене. Но я улыбаюсь, хватаю мокрую картонку и бегу со всех ног к друзьям, которые оккупировали ледяную горку. Мгновение и я несусь вниз с бешеной скоростью, задевая неровный лед левым ботинком и хохоча, когда подошва не выдерживает мук и отлетает в сторону. Запинка, и я подлетаю в воздух. Бьюсь коленом об лед, раздирая бедные штаны в хлам и не менее бедную коленку до крови. Но мне не больно, а в груди горит гордость, когда я слышу восхищенные крики друзей, обсуждающих мой умопомрачительный кульбит. Быстро темнеет и я спешу домой, когда слышу далекий мамин крик.
Я не вижу бледности на её лице, когда вваливаюсь с улицы в коридор и стаскиваю с себя промокшую одежду. Не вижу, как она хмурит брови, гадая, где взять денег на новые штаны и обувь. Только слышу знакомое «Ох» и её любимую фразу.
— Сына! Ну как так-то, а?
И вот я сижу рядом с батареей, грею красные замерзшие руки и смотрю в окно, где небо окрашивается в темно-синий, а снег блестит волшебными искрами под лунным светом. Я знаю, что отец обязательно накажет меня, может даже ремня даст за испорченную одежду, но я улыбаюсь. Друзья еще долго будут обсуждать мой полёт к звездам.
Мне четырнадцать. Передо мной мир — безумный, открытый, меняющийся. Мы сидим с друзьями под большим тутовником и наслаждаемся теплым летним вечером. На столе, врытом в землю, стоит наполовину пустая бутылка портвейна, вокруг неё, как рыцари, застыли стаканы, позаимствованные из дома. Лежит пачка дешевых сигарет, тоже полупустая. А над головами плывет уверенный и красивый голос Юрки, поющего на гитаре очередную песню о любви. Ко мне жмется Алка — девчонка из соседнего подъезда, которая всего за год из чумазой сорвиголовы превратилась в красавицу. Я обнимаю её и улыбаюсь. Улыбаюсь теплу, Юркиной песне, хмелю, который шумит в голове и заставляет в два раза быстрее биться сердце. И пусть мы еще днем гоняли мяч на пустыре, а после швырялись грязью в окна, как дети. Сейчас мы взрослые и мудрые. Взрослые, которые тут же превращаются в детей, когда из окон слышатся голоса наших мам.
Я тихо захожу домой, снимаю кеды, а потом испуганно смотрю на маму, которая стоит в коридоре и с улыбкой смотрит на меня. За её плечом стоит отец. Тоже улыбается. И от улыбок этих становится еще жарче, чем от Алкиных объятий. А всему виной запах. Терпкий запах «взрослого», ворвавшийся следом за мной в квартиру. Запах дешевых сигарет, портвейна и ядреных девичьих духов.
— Сына! Ну как так-то? — спрашивает мама и улыбается. Улыбаюсь и я. Жму плечами виновато, ужом прошмыгиваю в свою комнату и падаю на кровать с горящими от стыда щеками. Я не слышу тихих голосов родителей на кухне. Не слышу мощного, как рык бульдозера, храпа старика Чарика. Я сплю и в моих снах взрослый мир, кружащийся в разноцветных пьяных кляксах.
Мне двадцать два. Передо мной мир — безумный, манящий, меняющийся. Я стою в коридоре, держа в руках большую спортивную сумку с вещами и маленький пакетик с холодной курицей и бутербродами. У подъезда нервно сигналит такси, но я смотрю на родителей. Смотрю на маму, на лице которой нет улыбки. Только тревога и грусть. Но все-таки она улыбается, обнимает меня, охает по привычке и взъерошивает мои волосы.
— Ну как ты там-то, сына? — меняет она фразу. Но я слышу ту самую, которую слышу всегда. «Сына! Ну как так-то?».
Я не вижу ничего. Ни слез, ни грусти, ни тревог. Только машину такси, которая везет меня в новый мир. Меняющийся и безумный. По одной из открытых предо мной дорог.
Мне двадцать девять. Передо мной мир — маленький, уютный и тихий. Мой мир. Рядом сладко спит жена, а в кроватке чуть поодаль, мой сын. Иногда он что-то угукает, иногда кряхтит, как маленький дедок, а иногда сопит точь-в-точь, как его мама. Только я не сплю. Ворочаюсь, хмурю брови, задыхаюсь.
Встаю, беру сигареты и иду на кухню. На балкон. Чиркаю зажигалкой, выпускаю дым к черному небу и смотрю на пустые улицы, освещенные теплым светом фонарей. Курю и думаю. Вспоминаю свое детство. Родителей. Маму. А потом улыбаюсь, беру телефон и звоню ей. Она отвечает сразу, словно ждет моего звонка. И в её голосе улыбка. Добрая улыбка. С маленькой ноткой грусти.
— На рынок вот ходила, — говорит она, а я слушаю, — картошку купила, мяса отцу. А тут я на днях упала. Кладовку разбирала, на край стула встала, да и полетела вниз.
— Мам! Ну как так-то? — сержусь я, а она смеется.
— Да нормально все. Синяк небольшой и всего-то, — отвечает она. Она смеется радостно, как ребенок. А я улыбаюсь. Сдержанно. Как взрослый. — А ты там как?
— Нормально, — говорю я. И рассказываю ей обо всем в своей жизни. О первом слове сына, о трудностях на работе, о поездках на природу. Мама охает, иногда смеется, иногда молчит. Молчу и я.
Мне тридцать. Передо мной мир — маленький, уютный и тихий. Мой мир. Я стою на балконе и смотрю на другой мир — безумный, открытый, постоянно меняющийся. Меняющийся, как и я. Теперь пришел мой черед говорить маме ту самую фразу. Упала ли она со стула, когда разбирала кладовку, или прихватило ли у нее сердце после ссоры с соседкой. Теперь смеялась она, а я качал головой и говорил ту самую фразу.
— Ну как так-то, мам?
— Да все нормально, сына, — улыбалась она, заставляя и меня улыбаться.
Я звоню ей. Звоню всегда.
Мам? Почему ты молчишь? Мам… Ну как так-то?