Долго умирал Чингачгук: хороший индеец,
волосы его — измолотый чёрный перец,
тело его — пурпурный шафран Кашмира,
а пенис его — табак, погасшая трубка мира.
Он лежал на кухне, как будто приправа:
слева — газовая плита, холодильник — справа,
весь охвачен горячкою бледнолицей,
мысли его — тимьян, а слова — бергамот с корицей.
Мы застряли в пробке, в долине предков,
посреди пустых бутылок, гнилых объедков,
считывая снег и ливень по штрих-коду:
мы везли индейцу огненную воду.
А он бредил на кухне, отмудохан ментами,
связан полотенцами и, крест-накрест, бинтами:
«Скво моя, Москво, брови твои — горностаи…»,
скальпы облаков собирались в стаи
у ближайшей зоны, выстраивались в колонны —
гопники-ирокезы и щипачи-гуроны,
покидали генеральские дачи — апачи,
ритуальные бросив пороки,
выдвигались на джипах-«чероки».
Наша юность навечно застряла в пробке,
прижимая к сердцу шприцы, косяки, коробки,
а в коробках — коньяк и три пластиковых стакана:
за тебя и меня, за последнего могикана.