О чем он говорил в тот вечер с главной любовью своей жизни, так и осталось тайной. Но на вокзал провожать не поехал. Так в жизни писателя закончился роман с Надеждой. Но «роману» с женой Верой суждено было продлиться еще целых семь месяцев. И в самом конце общего пути давным-давно утерянный мир вернулся в их семью.
Пасмурным летним днем 1920 года по Петрограду шел невысокий худощавый мужчина. Преодолевая встречный ветер, он толкал перед собой ручную тележку, щетинившуюся ножками письменного стола, свернутым в трубку ковром и каким-то домашним скарбом. Путь лежал через Малую Неву на Петроградскую сторону. Там в комнате, одну половину которой занимала большая оттоманка, а вторую — пузатая печка, мужчину ждала женщина. Женщину звали Верой, мужчину — Михаилом. Ему почти двадцать шесть, ей — неполных двадцать два. Но за плечами у каждого была уже целая жизнь.
Оба, как говорили тогда, «из бывших» и родились еще в том, дореволюционном Петербурге, который значился столицей Российской империи и разительно отличался от нынешней колыбели революции со стаями бродячих псов и пацанов-беспризорников, очередями, клубящимися вокруг хлебных лавок, и темными улицами.
Город их детства и отрочества они помнили совсем другим. Зоологический сад со слоном и тигром. Невский, сияющий роскошными витринами. «Мариинка» с балетными примами. Чинные гимназии с колоннами, под их своды по утрам спешили барышни в передниках и юноши в фуражках.
Миша учился в восьмой мужской, Вера — в Петровской женской. Его выпускной отшумел тремя годами раньше, чем ее: весной 1913-го. Дальше был юридический факультет университета, где он продержался всего полгода. Сначала не смогли оплатить учебу: отец Зощенко, служивший младшим художником Мозаического отделения Императорской академии художеств, умер от разрыва сердца еще в 1907 году, оставив на руках жены восемь душ детей. Приходилось только удивляться, как мать тянула эту ораву и где наскребла денег хотя бы на первый университетский семестр сына. Ну, а дальше тысячам сверстников Михаила по всей огромной России и вовсе стало не до учебы — грянул роковой август 1914-го.
Впрочем, для Миши все случившееся оказалось даже кстати: лето шло к закату, временная служба на железной дороге, которую он наспех приискал после отчисления из университета, заканчивалась и совершенно непонятно было, чем дальше зарабатывать на жизнь.
Война быстро разрешила эту проблему: уже в марте 1915 года Михаил после ускоренного курса в Павловском военном училище стал младшим офицером пулеметной команды Мингрельского гренадерского полка Кавказской дивизии. А год спустя, в мае, приехав домой в короткий отпуск, познакомился с Верой.
Знакомство было веселым и беззаботным — компания общих друзей пригласила обоих покататься на лодке. Михаил щеголял в военной форме, сидевшей на нем удивительно ладно. Из-под козырька фуражки томно блестели миндалевидные карие глаза с поволокой. Но особенно эффектно смотрелся белый башлык на прямых плечах, оттенявший смуглую кожу. Позже красавец офицер рассказал Вере, что по одной из семейных легенд предком его был итальянец — архитектор, а по-русски зодчий, приехавший в Малороссию еще в екатерининские времена. Отсюда и оливковая кожа, и карие глаза, и фамилия Зодченко, за сто с лишним лет превратившаяся в Зощенко.
Вера тогда еще носила фамилию Мартанус, доставшуюся от мужа — такого же, как Михаил, молодого прапорщика, за которого зачем-то выскочила замуж едва ли не на гимназической скамье. А в начале 1918-го развелась, вернув свою фамилию — Кербиц-Кербицкая.
К моменту развода их с Михаилом отношения можно смело именовать романом, и давно не платоническим. Первая близость случилась июльским вечером 1917 года. Тогда лукаво улыбавшаяся Вера спросила:
— Что же вам подарить на день рождения?
И услышала ответ, которого в глубине души давно ожидала:
— Себя.
Устоять перед героем войны она не смогла. А Михаил несомненно был героем. Пять боевых орденов, несколько легких ранений и тяжелое отравление газами. Через семь месяцев после той страшной атаки, во время которой он громким криком «Газы!» спас большую часть батальона и навсегда погубил свои сердце и легкие, хватанувшие слишком много ядовитого дыма, Мишу признали «негодным к строевой»: у него начались тяжелые сердечные припадки. Впрочем, на эффектной внешности болезнь почти не отразилась: каждая вторая дама на улице по-прежнему провожала смуглого молодцеватого военного заинтересованным, а порой и зазывным взглядом. В глазах Веры этот факт делал внимание к ней молодого офицера еще желаннее.
И все же прежде чем они решились на то, что должно было произойти сегодня, с памятного июльского вечера прошло еще три года, состоявших из встреч и расставаний, каждое из которых казалось окончательным, и переписки, то прерывавшейся на месяцы, то возобновлявшейся вновь.
Адрес на письмах Зощенко был всегда один и тот же: квартира на Петроградской стороне, куда он сейчас с таким упорством толкал свою тележку. Адрес же на конвертах от Веры непрестанно менялся: Михаила кидало то из Петрограда в Архангельск, то снова в Петроград, то в Смоленскую губернию, то на фронт, куда он, несмотря на болезнь, вновь ушел в январе 1919-го в составе 1-го Образцового полка деревенской бедноты. Несколько раз уезжал, не позаботившись оставить Вере вообще никакого адреса, и о том, куда его унесло, она узнавала от сестер Миши или его матери Елены Иосифовны.
Опустив ручки тележки на мостовую, Зощенко отер рукавом пот и сделал несколько глубоких вдохов, стараясь унять бешено колотившееся сердце. Впереди возвышался Тучков мост. «Удастся ли в одиночку вкатить на его спину перегруженную тележку?» — с сомнением подумал Михаил. Но другого пути нет: не прийти сегодня на Петроградку он не мог. Слишком долго оба колебались, и вот теперь все окончательно решено и дело нужно довести до конца.
Впервые он сделал Вере предложение еще осенью 1919 года. Отвоевав в Красной армии всего три месяца, Зощенко был окончательно комиссован по состоянию здоровья и отвалявшись несколько месяцев в госпитале, вновь оказался в Петрограде. На сей раз в роли агента уголовного надзора и… начинающего литератора.
Впрочем, его литературные претензии стали неожиданностью только для посторонних. В семье давно знали, что Миша «пописывает» — так же, как когда-то его мать, до замужества сочинявшая рассказы для газеты «Копейка».
Знала об этом и Вера: в самом начале их романа Зощенко прочел ей по памяти рассказ, написанный до войны. Про старуху, принявшую плевок на церковном полу за кем-то оброненный двугривенный…
Вера внимательно слушала, вежливо кивала. Но как показалось Михаилу, была слегка разочарована тем, что он так долго говорит о чем-то, не относящемся впрямую к ней и их чувствам.
Впрочем, истории о занятиях в студии при петроградском издательстве «Всемирная литература», куда он записался в июне 1919-го, и о завязанных там знакомствах — с Корнеем Чуковским, Николаем Гумилевым, Евгением Замятиным, Виктором Шкловским — она слушала уже с куда большим интересом. И все же от предложения стать женой будущего писателя отказалась, заявив, что теперь ее интересует только свободный брак, в котором супругов не связывают никакие пошлые обещания и обязательства. И вот, спустя несколько месяцев, вдруг сама предложила съехаться и расписаться.
Зощенко оглянулся на мост, оставшийся за спиной, и облегченно вздохнул. Он катил на Петроградскую тележку, а в голове пульсировали вопросы, ответов на которые не мог отыскать.
Почему Вера согласилась стать его женой именно сейчас? Захотела отблагодарить за преданность, с которой поддерживал ее, когда из-за поклонника, уличенного большевиками в шпионаже, оказалась под арестом? Или сама решила поддержать Михаила, видя его тоску по матери, умершей зимой от тифа? А может, наконец-то осознала, что отравленный газами хрупкий офицерик куда сильнее, чем кажется?
Весь последний год Зощенко крутился как белка в колесе: днем работал конторщиком в военном порту, вечером бежал в литстудию, а ночами и по выходным садился за статьи и рассказы. Правда, в печати ни один из его ранних опытов еще не появился, но люди, знающие толк в литературе, в первую очередь Чуковский, отзывались о сочинениях Михаила одобрительно, предрекая успех. Не этот ли аромат приближающейся славы и почувствовала Вера, часто заявлявшая, что хочет многого и это «многое» обязан дать мужчина? Что ж, раз так, он готов. Пусть его успех будет и ее успехом.
Но чего он сам ждет от нее? Страсти? Детей? Надежной поддержки в борьбе за выживание, на которую обрекли революции и войны? Или он хочет окончательно сойтись с Верой только затем, чтобы выбросить наконец-то из головы Надежду, Наденьку, Надю Русанову?..
Поймав себя на мыслях о Наде, сердито нахмурился. Давно пора прекратить это мальчишество, все кончено и забыто. Но стоило начать думать о Вере, как Надя сама собой врывалась в мысли. Эти две женщины будто сговорились идти по жизни Михаила рука об руку. Да и чему тут удивляться? Разве все, что случалось между ним и Надей, не откликалось эхом в отношениях с Верой? Это ведь ради Нади он приехал в тот самый отпуск, в котором познакомился с Верочкой. К Наде, приславшей ему в Архангельск тоскливое письмо, примчался в марте 1918 года, чтобы понять, что непоправимо опоздал… И осознав это, отправился к Вере. Услышав, что кавалер уже почти двое суток в Петрограде, та кокетливо приподняла брови:
— Так где же вы были? Почему не пришли вчера?
В ответ он бросил с показным равнодушием:
— Дела.
Конечно же, Вере удалось выпытать правду. И услышав имя Нади, которую знала по гимназии, она скривила губки:
— Девочки ее недолюбливали…
Михаил промолчал.
Надя Русанова — его первая любовь, в истории которой все было точно так же, как в тысячах других гимназических романов того, исчезнувшего Петербурга. Письма, невинные свидания, робкие неумелые поцелуи в темноте синематографа и глупое детское смущение, мешавшее обоим прямо и честно говорить о том, что на самом деле жгло сердце.
Почему он, объяснившись в любви, не попросил у Наденьки руки тогда же, летом 1914-го? А что мог предложить ей, генеральской дочери, нищий недоучившийся студент? Почему, уйдя на фронт, почти не писал Наде? И на этот вопрос ответа Зощенко не знал. Возможно потому, что все происходившее с ним и товарищами на войне просто не могло существовать в одном мире с возлюбленной, ее надушенными конвертами и распахнутыми глазами. Вот только сама Надя расценила его молчание иначе. И не дождавшись новой встречи, обручилась с женихом, которого приискал отец. Ничего банальнее и придумать нельзя!
Будущий муж преподнес ей на помолвку имение, а вскоре после октябрьских событий 1917 года увез из Петрограда. Единственное, что удалось узнать вернувшемуся из Архангельска Михаилу, что незадолго до отъезда из России Надя стала матерью.
И все же Надя Русанова никак не уходила из его мыслей, а сердце нет-нет да и замирало от тоскливого предчувствия: ничто из пережитого с нею ему не удастся больше повторить ни с одной другой женщиной. Зощенко упрямо тряхнул головой. Ну так и что? Не отшельником же оставаться! А кроме того, ему просто необходим тот, кто подставит плечо на невыносимо трудном пути к мечте. Если у человека отняли Надежду, пусть останется хотя бы Вера.
Попросив дворника присмотреть за тележкой, он медленно поднялся по лестнице и постучал. Дверь открылась сразу же. Значит, Вера ждала… Ну что ж, пусть все будет как будет. Отступать он не станет. И улыбнувшись женщине, стоявшей на пороге, шагнул внутрь.
В июле 1920 года Михаил Зощенко и Вера Кербиц-Кербицкая стали мужем и женой. Уже в конце лета Вера забеременела. Ожидание ребенка слилось для обоих с нетерпеливым ожиданием литературного успеха. Счастливые события пришли почти одновременно: пятого мая 1921-го родился сын, названный Валерием, или по-домашнему Валей, а спустя пару недель Зощенко позвал к себе на Кронверкский проспект Алексей Максимович Горький, прочитавший рукопись рассказа «Старуха Врангель».
Доброе слово Горького для молодого литератора тех лет — как прорыв в космос: чутье у мэтра было феноменальным, а влияние в литературных и политических кругах — почти безграничным. Вскоре Зощенко отдал в печать свой первый сборник «Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова». И будто бы камень толкнули с горы.
За год выстрелило почти все написанное при свете коптилки зимними ночами 1920—1921 годов и терпеливо перепечатанное Верой на стареньком ундервуде: «Рыбья самка», «Любовь», «Война», «Лялька Пятьдесят». Уже к середине 1922-го журналы и издательства начали сами просить у вчера еще никому не известного литератора «что-нибудь новенькое». Михаил был весел и горд, Вера довольна.
Новая власть стремилась прикармливать литераторов, и вместе с первыми гонорарами Зощенко начал приносить домой то, что в Петрограде начала двадцатых ценилось куда дороже денег: кулечки с рафинадом, пакетики с белой вермишелью, масло, завернутое в обрывок газеты. Вскоре на семейном совете было решено оставить службу в портовой конторе. Первый успех на литературном поприще требовалось закрепить, а для этого писать уже не по пять рассказов в год, а минимум пару в месяц. Чтобы устроить Михаилу хотя бы маленький кабинет, приискали квартиру побольше, Вера взяла у сестры машинку — шить занавески. И вдруг как гром среди ясного неба: Миша собрался съехать и пожить отдельно. Устроив жену с сыном в новой квартире, сам перебрался в Дом искусств, или по-новомодному коротко ДИСК, расположенный в бывшем особняке миллионера Елисеева на углу Мойки и Невского. Здесь Зощенко, так же как и Осипу Мандельштаму, Александру Грину, Владиславу Ходасевичу и другим бесприютным литераторам, еще в 1919-м выделили крошечные комнатки, в которых когда-то жила елисеевская прислуга.
О разводе речи не заходило: «просто временная мера», «пока ребенок не подрастет, не перестанет кричать». Но Вера чувствовала — дело не в детском крике. Что-то не ладилось у них с Михаилом. Рос сын, которого Зощенко несомненно любил, стараясь при малейшей возможности побаловать игрушкой или лакомством, случались и задушевные ночные разговоры о литературе, о заседаниях «Серапионовых братьев» — так назывался сложившийся в ДИСКе дружный кружок молодых литераторов, в который вместе с Зощенко вошли Вениамин Каверин, Николай Тихонов, Михаил Слонимский, Лев Лунц, Илья Груздев, Николай Никитин, Елизавета Полонская, Константин Федин, Всеволод Иванов. И все же чего-то их семейному очагу мучительно не хватало. Нежности? Тепла? Михаил словно все время чего-то искал в жене. И не находя, платил за свои обманутые надежды обидной замкнутостью и отталкивающим холодком.
С сентября 1922 года писатель стал приходить в семью гостем, правда почти ежедневно. Приносил белье в стирку, рукописи для перепечатки, корректуру на вычитку, обедал, отсчитывал деньги на хозяйство. От Вериных разговоров «об отношениях» уходил со свойственным ему изяществом. А потом так же изящно закрывал за собой дверь и растворялся в гулком дворе-колодце.
О том, что его видели в театре, а позже и в ДИСКе с какой-то дамой, «приятельницей жены приятеля», Вера узнала так, как всегда узнают подобные новости: сказали. Скандала не закатила — гордость не позволила. Ведь сама еще недавно требовала у Михаила свободного брака, бравируя своим ницшеанством и независимостью «вольной самки». Что ж, «кого Бог хочет наказать, тому он исполняет желания». Кажется, так говорил маленький попик, к которому ее водили исповедоваться в детстве?
Теперь Вере странно вспоминать, что когда-то ее тело было для Михаила желанным подарком. Старая оттоманка рассыпалась при переезде, а вместе с ней неизвестно куда исчезла и страсть, казавшаяся любовью. «Приятельница жены приятеля» стала первой в череде женских лиц, сменявших друг друга вокруг Михаила Зощенко. Превратившись к середине двадцатых в самого популярного в СССР писателя, он получил в подарок к своему тридцатилетию практически ничем не ограниченный кредит дамского внимания. Сотни писем от поклонниц, десятки красавиц, после каждого выступления с эстрады кольцом окружавших статного, всегда щегольски одетого оратора, восторженный шепот, вскипавший в театре или ресторане при его появлении…
Выбор был феерическим: от жен партийных чиновников до фабричных девчонок и студенток-рабфаковок. Впрочем, Михаил не гнался за разнообразием. Все особы, с которыми завязывались романы, были удивительно похожи между собой и так же решительно непохожи на капризную Веру: милые, немного стеснительные, не стремившиеся произвести впечатление или «перетянуть одеяло», любившие посмеяться. И даже после расставания нежно его обожавшие.
Непостижимо, но писателю неизменно удавалось выходить сухим из воды. Никаких скандалов, преследований со стороны оставленных любовниц, драк с обманутыми мужьями, писем с угрозами и неожиданных беременностей. Будто вся эта пошлость и грязь, высмеянная им и отринутая, навсегда осталась покоиться на страницах блестящих зощенковских рассказов. А он сам, очерченный магическим кругом, в любых обстоятельствах продолжал оставаться безупречным джентльменом с изящными манерами и идеально выбритыми щеками. Решительно это был дар! Вот только такой своеобразный талант мужа, в отличие от его литературного дарования, Вера Владимировна признавать не желала. Сбросившая с плеч вечные заботы о хлебе насущном, отъевшаяся и приодевшаяся, она расцветала. И тоже хотела праздника. Уж если свободный брак, то для обоих — так справедливо. И Михаил вынужден был признать, что возразить жене ему нечего. Условие поставил одно: «Все должно быть прилично». И брезгливо поморщился. Вот только у Веры, в отличие от него самого, «прилично» никак не получалось.
Одним из первых на ее горизонте возник «пролетарский поэт» Василий Князев, которого в дом привел сам Зощенко. Воспылавший любовью к чужой жене, Князев принялся заваливать Веру страстными стихами и письмами, которые, нимало не смущаясь, пытался передавать через Михаила, открыто заявляя, что безумно влюблен в его жену и готов, если нужно, к дуэли.
Впрочем, дальше переписки и нескольких поцелуев с объятиями дело не пошло. Вере попросту неинтересен был стареющий, любящий выпить Князев, к тому же женатый на истеричной даме, устраивавшей пассиям мужа скандалы с визгом и драками. Но заточив о поэта свои подзатупившиеся коготки, она почувствовала себя готовой к большой охоте.
Опомнившийся Зощенко вновь предложил жить одним домом, они даже нашли очень милую квартирку. Но Веру Владимировну это уже не останавливало. В начале тридцатых ее поклонником стал коммунист Николай Авдашев, занимавший солидный партийный пост. И вновь все вышло как-то неловко. Всерьез влюбившаяся Вера, узнав, что Николая переводят из Ленинграда в другой город, отдалась ему «на прощание» прямо в собственной спальне, пока муж сидел в гостиной. Много позже она написала в воспоминаниях, что это одна из самых непоправимых ошибок в ее жизни…
Годы шли, и счет ошибок множился с обеих сторон. Михаилу ничего не стоило прислать к жене за чемоданом для отпуска свою очередную любовницу, а после отчитывать Веру за то, что выдала не тот баул. А та в отместку за холодность мужа упоенно спускала его феерические гонорары в комиссионках и обставляла новую шикарную квартиру на канале Грибоедова с такой пошлой роскошью, что однажды пришедший к ним в гости критик Шкловский брякнул, мол, квартирка-то прямо под стать зощенковским героям. Слышать такое главному «обличителю мещанства» было не менее горько, чем любовную возню жены за стенкой.
И все же пара оставалась вместе. Их не смогла разлучить даже война, которую Михаил Михайлович переживал в эвакуации в Казахстане, а Вера Владимировна — в блокадном Ленинграде. Уехать с мужем она не захотела: боялась оставить двадцатилетнего сына Валю, которого вот-вот должны были отправить на фронт защищать город.
Поняв, что Вера с ним не поедет, писатель вызвал в Алма-Ату под видом жены свою давнюю подругу Лидию Чалову. Семье же слал телеграммы, посылки и деньги. Причем так часто, что почтальонша, встречавшая Веру Владимировну во дворе, завистливо покачивала головой: «Уж какой же у вас муж-то заботливый…» В апреле 1944-го они наконец увиделись снова.
Уехав из родного города два с половиной года назад всенародно любимым писателем-орденоносцем, Зощенко возвратился гонимым и приниженным. Его научно-популярная автобиографическая повесть «Перед восходом солнца», написанная в эвакуации и начавшая выходить частями в журнале «Октябрь», была названа в Постановлении ЦК политически вредной и антихудожественной и из-за начавшейся травли так и не была напечатана до конца. Попавшего под раздачу писателя немедленно вывели из редколлегии журнала «Крокодил», с которым он сотрудничал с начала тридцатых, выселили из московской гостиницы, где после приезда из эвакуации дожидался возможности вернуться к семье в Ленинград, отобрали спецпаек. Придавленный всем этим грузом, сгорбившийся и постаревший Зощенко возник на пороге ленинградской квартиры. И с первых же минут стало ясно, что ни одна из старых взаимных обид в Лету не канула, а новых не придется ждать долго.
Веру, потерявшую в блокаду мать и сестру, больно хлестнули упреки за разоренную библиотеку, книги из которой она отдала некоему военному чину, помогшему вызволить сына из действующей армии. Оскорбительной показалась и легкость, с которой муж признал слухи о том, что открыто жил в эвакуации с Чаловой. Заботившиеся друг о друг и даже вроде бы тосковавшие в разлуке супруги вновь оказались каждый в своей непробиваемой скорлупе. А между тем над головой Зощенко уже собирался новый ураган, выживать в котором им с Верой поневоле предстояло вместе.
Многолетняя, ставшая в истории советской литературы почти легендарной история травли сталинскими властями Михаила Зощенко начисто лишена логики. Почему писателя с его убийственно саркастическими зарисовками советского быта не тронули в страшные годы предвоенных репрессий, когда погибли Исаак Бабель, Борис Пильняк, Осип Мандельштам, Михаил Кольцов, когда из роскошного писательского дома на канале Грибоедова увезли Бориса Корнилова и Николая Заболоцкого? И зачем вдруг в сороковые больного неврастенией, постаревшего, уже явно исписавшегося и растерявшего былую хлесткость человека вдруг на целое десятилетие приковали к позорному столбу? Ответов на эти вопросы не было и нет. Осталась только канва событий, в которой каждому вольно отыскать свой смысл.
Не успела забыться история со злосчастной недопечатанной повестью, как в августе 1946 года вышло новое постановление, где в качестве очередного антисоветского пасквиля Зощенко был назван… детский рассказ «Приключения обезьяны». Репрессивная машина заработала снова. Уже через две недели его исключили из Союза писателей СССР. И это стало настоящей катастрофой, ведь Союз давал продуктовые карточки. Причем не только самому Михаилу Михайловичу как писателю, но и Вере Владимировне как его секретарю-машинистке.
Начались судорожные попытки найти хоть какую-то работу для Веры и сохранить в силе договоры, которые автор успел подписать с издательствами и журналами. Увы, и то и другое оказалось абсолютно бесполезным. Вместо денег приходили лишь требования вернуть ранее выданные авансы. Впрочем, иногда в том же почтовом ящике оказывались и конверты с деньгами. Их подбрасывали или передавали через Веру Владимировну оставшиеся верными друзья — Каверины, Слонимские, а порой и вовсе незнакомые люди. Самому Зощенко они денег не предлагали, зная, что не возьмет даже умирая с голоду. Офицерская гордость сидела в нем крепко.
Как двое загнанных зверьков, просиживали теперь они с Верой дни напролет в своей огромной квартире в сто пятнадцать метров, некогда так зло осмеянной Шкловским. И в гостиной, где раньше лежала на полу шкура белого медведя, теперь был расстелен пыльный войлок. Ползая по нему, Михаил Михайлович огромными портновскими ножницами вырезал обувные стельки: в голодные годы Гражданской он подвизался подмастерьем у сапожника и теперь почти забытое ремесло пригодилось вновь. Выручал и одиозный антиквариат, который скупала Вера в тридцатые: старинные вазы, картины и безделушки превращались в буханки хлеба и бутылки постного масла.
И женщины, когда-то покоренные магнетическим обаянием Зощенко, тоже пригодились. Мариэтта Шагинян, чье слишком нежное, хотя и абсолютно платоническое, сестринское внимание так часто раньше раздражало Веру, присылала деньги, старалась похлопотать за опального друга. Лидочка Чалова, которой Михаил Михайлович когда-то на зависть всей редакции Гослитиздата дарил диковинные ананасы, та самая ненавистная Вере Лидочка, выходившая истощенного Зощенко в Алма-Ате, принесла хлебные карточки. Соседка с верхнего этажа Марина Багратион-Мухранская кормила Михаила Михайловича завтраками и обедами.
Этот последний в жизни Зощенко роман, так непохожий на его блестящие гусарские связи тридцатых годов, начался вскоре после возвращения из Москвы. Газы, отравившие сердце и легкие молоденького офицера, оставили о себе еще одну память: приступы тяжкой, необъяснимой депрессии, наваливавшиеся неожиданно и без всяких видимых причин. Даже на пике славы писатель порою впадал в такое уныние, что по нескольку дней не мог двигаться, лежал отвернувшись к стене, не работал, не выходил на улицу. Теперь же возраст и травля многократно усилили нервное расстройство. Временами он попросту не мог есть: горло сдавливали спазмы. Но Марина каким-то чудом научилась его кормить, отвлекая разговорами, шутками. Если уходила раньше, чем появлялся гость, оставляла закутанный в подушках обед. Михаил сам брал поварешку, наливал суп. И ел! А значит — жил.
Зато Вера, когда-то возмущавшаяся, что муж является домой только пообедать и «постираться», теперь усматривала в его походах «к Маришке» злое предательство. Он же, будто в пику жене, даже стирать себе начал сам: в маленьком умывальнике, который поставил у входа в комнату.
Вскоре, чтобы поменьше платить за воду и отопление, Зощенко выехали из роскошных апартаментов с двумя каминами: поменялись с писательницей Кетлинской, владелицей маленькой «трешки». Потом последовал второй обмен — Валечке понадобилась отдельная жилплощадь. Сын женился, и в 1943-м у Зощенко родился внук, названный в честь деда Михаилом. Особой поддержки от Вали родителям ждать не приходилось: с трудом поступив в институт, тот стал театроведом, но на приличную работу устроиться никак не получалось, и сын считал, что всему виною опала отца.
Теперь они ютились в двух небольших комнатушках. Та, что принадлежала Михаилу Михайловичу, была обставлена со спартанской простотой: металлическая кровать под пикейным покрывалом, одностворчатый шифоньер, письменный стол. «Женская половина» напоминала разоренный Эдем: несмотря на лишения, Вера Владимировна сохранила и перетащила в новое жилище резную белую кровать и слоноподобный шкаф.
Выпавшие на долю супругов тяжкие испытания не сплачивали, а напротив все больше отдаляли их друг от друга. Истощенная блокадой и переживаниями, резко состарившаяся и подурневшая Вера Владимировна больше не могла платить мужу «оком за око» и от того еще мучительнее переживала его внимание к женщинам, которым Зощенко с его мягкой улыбкой и церемонной обходительностью был мил даже в опале. После того как оголтелая травля немного стихла, он подрабатывал переводами, иногда даже что-то публиковал, изредка выходили переиздания старых книг. Как и прежде, Михаил оставался главным кормильцем семьи. Удивительное единодушие чета проявляла только в одном: даже в самые тяжкие годы поддерживала тех, кому было еще хуже. Невероятно, но в их доме нашли приют не только осиротевшая в войну племянница Веры, но и дети репрессированного вместе с женой Николая Авдашева, дочери которого Зощенко как-то преподнес первое в ее жизни коверкотовое пальто, казавшееся пределом роскоши.
В 1957 году исполнилось сорок лет их с Верой связи. Эту дату, выпадавшую на день рождения Михаила, Вера Владимировна, в отличие от дня свадьбы, всегда отмечала особо. Отпраздновали и на этот раз — Зощенко преподнес жене будильник.
А в декабре в Ленинград неожиданно приехала Надя Русанова: началось время оттепели и самые смелые из эмигрантов торопились повидать родных. С младшей Надиной сестрой Катей Зощенко случайно встретился на улице еще в середине тридцатых и с тех пор периодически виделся. Даже принес от нее Надину карточку, поставил на стол. И вот теперь Катя звала в гости: посидеть, повспоминать. Приличия ради пригласила, конечно, с женой. «Иди один!» — вдруг предложила Вера. И он, боясь спугнуть ее неожиданное великодушие, ни о чем больше не спрашивая, достал из шифоньера лучший костюм — настоящий, английский. Даже растеряв былой достаток и постарев, Михаил не утратил природной элегантности и слабости к хорошей одежде.
О чем он говорил в тот вечер с главной любовью своей жизни, так и осталось тайной. Но на вокзал провожать Надю не поехал. И Вера, торжествуя, записала в дневнике: «Сказал, что Надька его раздражает». Так в жизни Зощенко закончился роман с Надеждой. Но «роману» с женой Верой суждено было продлиться еще целых семь месяцев. И в самом конце общего пути давным-давно утерянный мир все же вернулся в их семью. Увы, слишком поздно…
Июльским днем 1958 года Михаил Михайлович в последний раз вышел из подъезда на канале Грибоедова, чтобы отправиться в Сестрорецк на дачу, купленную женой в конце тридцатых. Он еще не знал, что больше домой не вернется.
Умирал Зощенко тяжело: измученное болезнью и превратностями судьбы сердце долго не хотело останавливаться окончательно. Вера бегала за врачами, сидела у постели. И вдруг, как много лет назад, он стал называть ее Верочкой, а она его «деткой». Писателя утешала мысль о пенсии: ее недавно назначили и половину после его смерти сможет получать жена. «Верочка, теперь я за тебя спокоен», — повторял уходящий. «И я думала — вот поправится он и сбудется моя мечта — будет доверять мне, начнется наконец хорошая спокойная жизнь, будет наконец счастье, любовь, нежность», — вспоминала Вера те последние дни. Увы, ни одна из этих надежд не сбылась. Двадцать второго июля 1958 года Михаила Зощенко не стало.
В просьбе похоронить мужа на знаменитом кладбище «Литераторские мостки» власти Вере Владимировне отказали, могила писателя находится в Сестрорецке. А в его последней квартире в доме на канале Грибоедова создан музей.