Медленно уходил я от старушки, зная, что больше её не увижу…
На улице Весенней часто встречалась мне старушка и её собака. Они сидели в небольшом закутке между аптекой и книжным магазином.
Старушка, маленькая, худая, в потрепанном пальтишке, она сидела там в любую погоду. В дождь, жаркий летний день и морозный вечер. Сидела тихо, не крича и не поднимая головы, а рядом с ней, на асфальте, было расстелено небольшое ватное одеяло, с лежащими на нем вещами.
На коленях старушки всегда сидела собака, старая дворняжка, которая думала о чем-то своем и слабо жмурилась, когда хозяйка решала почесать её за ушком. Старушка никого не зазывала, лишь улыбалась и смотрела подслеповатым взглядом на прохожих, решивших остановиться возле ее нехитрых товаров.
Я часто проходил мимо нее, не задерживаясь, а в этот день будто что-то екнуло в груди.
— Здравствуй, мать, — улыбнулся я, присаживаясь на корточки и беря с одеяла потрепанную книжонку, на которой было написано одно слово. «Сказки».
— Здравствуй, сынок, — тихо ответила старушка, кутаясь в ветхое пальто.
— Хорошая книга, бери. Деткам своим почитаешь, а они внукам, те — своим внукам. Я своим всегда читала. Темными и холодными вечерами.
— Хорошие сказки?
— Как и все хорошее в нашей жизни, сынок. Этой книге больше лет, чем мне. Ее страниц касались тысячи пальцев, а слова читали тысячи губ. Да и сказки эти, хорошие они, сынок. В них добро всегда побеждает зло, девушки находят любовь, а рыцари сражают злых королей. Возьми, а?
— Сколько стоит? — спросил я.
— Сколько не жалко, сынок. Давно я тут сижу. Ежели человек хороший, то пусть берет за сколько есть. Негоже мне, старой, просить что-то. А нам с Жучей и того хватит, — сказала старушка, ласково почесывая собаку по голове. Дворняжка подняла на меня взгляд и коротко тявкнула, словно подтверждая слова хозяйки.
— А это что? — я отложил книгу в сторонку и взял в руки резную шкатулку, на которой были изображены разные зверушки и цветы.
— Сынок мой делал когда-то, — тяжело вздохнула старушка, с любовью смотря на шкатулку. — Любил он это дело. Вырезал часто что-то. Сядет и стругает дерево, только опилки летят да смолой горячей пахнет. Хранила я в ней украшения свои сначала, а потом их детям отдала. Все отдала, веришь?
— Верю, мать.
— Кольца отдала, серьги, браслеты. Все, что было. Им-то нужнее, чем мне. Нам с Жучей хлеба только да супа жидкого. Много чего в этой шкатулке лежало. Украшения мои, деньги, бумаги всякие. Много она повидала, а лак с нее так и не сошел, хоть и открывалась часто. Возьми, сынок, а?
— Сколько?
— Сколько не жалко. Чего мне, старой, просить-то? Давно я тут сижу, и никогда ничего не просила. Кто хочет, купит, кто хочет так возьмет. Или вот, кольцо возьми.
— Это? — я поднес к глазам простое медное колечко, внутри которого находились полустертые цифры и обрывок надписи. «17.3.45. Da… h…u».
— Это, сынок. Медное оно. Не золотое, но дороже золота.
— Почему, мать?
— Свадебное кольцо сестры моей. Отдала она мне его перед тем, как уйти. А я сохранила. А сейчас вот продаю. Пусть другие его хранят, а я старая уже. Потерять могу.
Тут я более внимательно окинул взглядом одеяло старушки. Не простые вещи она продавала, а жизнь свою. Память. Потому и не кричала, не звала людей смотреть товар её. Лишь сидела тихо, да гладила старую дворняжку.
Сдавило что-то мое сердце. Будто холодная ладонь в него вцепилась. Я не мог говорить, мог только смотреть на то, что лежало на ватном одеяле.
Старые часы на цепочке, резная шкатулка сына старушки, медное колечко, хранившее память, потрепанная книга сказок, детские ботиночки, которые ни разу еще никто не надевал.
И в уголке, рядом с ногой старушки, фотография. Простая фотография, немного помятая и с надорванным уголком, на которой была запечатлена красивая девушка с черными, как смоль, волосами, полными губами и добрыми глазами.
— Это я, сынок. Когда-то я была красивой, а потом года свое взяли, — улыбнулась старушка, продолжая поглаживать собаку. — Старая фотография. Я ее не продаю, но если хочешь, я тебе отдам. Хороший ты. Вижу.
— Что же случилось, мать? — тяжело сглотнув, спросил я. Вздохнула старушка, промокнула серым платком усталые глаза, всхлипнула немного. — Почему ты продаешь все это?
— Одна я осталась, сынок.
— А где дети, сын, сестра?
— Ждут меня. Недалеко от Мюнхена, ждут, сынок. Там они остались, одна я выжила, да Жуча моя. Давно это было.
— Дахау? — тихо промолвил я, стараясь не причинить старушке боли. Зажмурилась та в ответ и губы закусила.
— Да, сынок. Ушли они, одна я осталась. А вещи? Стара я, сынок, а камень протирать надо, цветочки поливать, сорняки выдирать.
— Камень?
— Да. Холодный камень, где имена их выбиты. Черный камень. Все, что осталось, не считая этих вещей, — грустно улыбнулась старушка, обводя морщинистой рукой свой товар.
— Купи, сынок, а?
— Куплю, мать, — кивнул я, бережно укладывая вещи в рюкзак и вытаскивая из кошелька всю наличность.
— Все куплю. — Ты только не выбрасывай их, сынок, — тревожен ее голос. Дрожит, как стекло. Грозится лопнуть и засыпать серебристыми осколками то, что дорого старушке.
— Это жизнь, мать. Её не выбрасывают.
— Спасибо, сынок. Спасибо.
— Тебе спасибо, мать. Тебе спасибо.
Медленно уходил я от старушки, зная, что больше её не увижу. Оглянулся лишь раз. Она смотрела на небо, где бежали серые тучи. Такие же серые, как и её глаза, наполненные болью. Было что-то еще в её взгляде. Я знал, что именно. Это была надежда. Надежда на то, что всё, рассказанное мне, никогда не будет забыто.
*Дахау — один из крупнейших и зловещих концлагерей смерти нацистской Германии. По непроверенным данным через лагерь прошло около 250 000 человек и более 70 000 погибли. Во время освобождения лагеря все охранники из числа немецких солдат были расстреляны.