Как-то я запил в конце девяностых. Пошел дцатый лонгайленд. Прекрасный коктейль. Ничего не понимаешь, когда пьешь. Ничего не понимаешь, когда приходишь в себя через пару дней. В общем, мне в тот вечер было очень тепло. Вдруг рядом обнаружился человек. Разболтались. Выяснилось, что он еще ребенком уехал в Израиль, но теперь часто наведывается в Россию. Я ему веселую историю рассказал (печатал ее в фейсбуке как-то давно) и он мне тоже. Грустную. Помню, как он ее начал:
«Ты вот не понимаешь, а в 70-ые уезжали навсегда»
И ведь правда. Это очень страшное и какое-то чужое для нынешнего времени словосочетание. Уезжать навсегда. Вот представьте, что вы решили поучиться в Америке, забегаете привычно к бабушке, что-то там болтаете про излишнюю полезность заокеанских наук, про новый опыт, а на ней лица нет. Смотрит на вас, как будто напиться вами хочет, и стареет прямо на глазах. Она знает, что больше никогда вас не увидит. Никогда.
Да и вам от этого пусто и холодно вдруг становится. Невыносимо пусто. Невыносимо холодно. Просто посмотрите сейчас на близкого вам человека. Вы все поймете. Даже в тюрьме разрешены свидания и у большинства право когда-нибудь вернуться домой. У тех, кто эмигрировал из СССР не было ни прав, ни надежд. Поэтому старались уезжать семьями и поколениями. Драмы при такой бесчеловечной системе были неизбежны.
София Яковлевна решила остаться. Ее сын Миша с женой Таней решили иначе. Пятнадцатилетнего внука Лёнечку, которого вырастила именно баба Соня особо никто не спрашивал, может и к лучшему, нельзя ребенку предлагать такой выбор. Не выдержит.
Почему она осталась? Из-за дедушки Коли. Она его любила, а он уезжать не хотел. Воспитав Мишу как родного, он, разумеется, евреем от этого не стал, хотя несколько раз усердно начищал ноздри всем, кто только подумывал сказать «жидовская морда» в адрес любого из членов его новой семьи. Дед Коля, кстати, не был истовым большевиком, скорее наоборот, и к отъезду Миши с Таней относился без злости, но горечью. Своих детей у него было двое, но как часто это бывает, если любишь женщину всем своим внутренним миром, то и ее детей постепенно начинаешь любить точно также неуемно и безгранично, иногда даже больше, чем своих, но рожденных от нелюбимого человека. Ну, а уж Лёнечка… Лёнечка так вообще был для него совсем родным. Когда вокруг стали уезжать, дед Коля вспомнил как на войне попал под артобстрел и остался живой один из взвода. Каждый летящий снаряд он ждал тогда, как последний.
Каждый раз, когда Миша с Таней забегали к ним в гости он боялся, что они скажут: «Мы уезжаем». Из-за этого страха он даже несколько раз просил их не приходить, ссылаясь на болезнь. Но от осколка уйти можно, от судьбы нельзя. В тот вечер все плакали, кроме Софии Яковлевны. Точнее она плакала внутрь. Никто этого не видел.
Остальные же пытались себе доказать, что безвыходных положений не бывает, что все как-нибудь образуется, врали себе отчаянно. Только по-настоящему смелые люди смотрят правде прямо в зрачки.
Миша, Таня и Лёнечка уехали. Дед Коля долго смотрел вслед самолету, как будто надеясь, что тот развернется, а Лёнечка смотрел в иллюминатор. Он сразу попросил родителей называть его теперь только Лёня.
Полетели письма. Власть тогда сделала все, чтобы отрезать людей друг от друга и даже телефонный звонок за рубеж становился огромной проблемой. Из дома Тель-Авив не наберешь. Специальное место специальное время, молодым-то сложно, а уж старикам. Значит письма. Длинные и короткие, теплые и холодные, редкие и частые. Сколько же жизней проживали люди по разные стороны границы в этих листках бумаги, отправленных из одного пожизненного заключения в другое.
Слезы внутрь это самый сильный яд. Через три года София Яковлевна заболела. Солнце перед закатом особенно быстро бежит по небу. Миша как раз в это же время сломал руку и так неудачно, что письма мог печатать теперь только на машинке. Каждый раз в письме извинялся, что никак они не могут созвониться, он работал в каком-то пригороде и дома появлялся только на выходных, и то нечасто. Да и София Яковлевна уже не в силах была ходить на телефонную станцию. Так что, только строчки и буквы. Она и читать-то уже не всегда могла, больше слушала деда Колю в роли израильского информбюро. Хранила баба Соня письма на тумбочке у кровати, иногда возьмет в руки и спит с ними. Так и умерла с листками в высохшей ладони.
Дед Коля тогда все-таки дошел до телефонной станции и позвонил. Лёнечка ему опять ничего не сказал. Не смог.
Его папа Миша не сломал руку. Он по глупости утонул в январском море шесть месяцев назад. Как раз, когда бабушка вдруг заболела, практически день в день. Сказать бабе Соне правду сил ни у кого не было. А узнав, что ей недолго осталось, решили с мамой придумать историю про руку и про работу в пригороде. Деду Коле тоже ничего не сообщили, конечно. Лёнечка стал писать за себя и печатать за отца. Через пару недель после смерти Софии Яковлевны от нее пришло последнее письмо.
Почта иногда так безжалостна.
Письмо было Лёнечке. Оно застало его в армии. В нем было всего четыре предложения, написанные неровным, выдыхающимся почерком.
«Спасибо тебе мой любимый Лёнечка за „папины“ письма. Я всегда говорила Мише, чтобы он научился у тебя писать без ошибок. Не бросайте дедушку. Он вас так любит. Бабушка».
Кавычки. Лёнечка заплакал. Внутрь. Шла бесконечная арабо-израильская война. А на войне не плачут.
Дед Коля Лёнечку дождался. Десять лет. Они оба отсидели по полной.
Лёнечка извинился, что загрузил меня и как-то незаметно исчез. А может просто лонгайленд был таким беспощадным.