Что мы понимаем друг о друге?
Что мы, вообще, можем понять, лежащие в тёмной комнате на разных материках постели?
И один из нас думает о том, что любовь, любовь (господи, а что же ещё-то?) должна быть спасением. И что, проснувшись утром, вдруг обретёшь этот дар — быть спасённым любовью, как волшебной палочкой, которую накрепко сочинил себе в детстве и отложил на чёрный день.
И этот один из нас лежит, вглядываясь в темноту над собой, и ждёт чёрного рассвета с надеждой и сомнением.
С надеждой — потому что убеждал себя много лет, и почти убедил, и всё себе придумал и представил. И тот единственный смысл, который возвёл в абсолют, теперь скрашивает ожидание.
С сомнением — потому что смысл этот зыбок и недоказуем. Но ведь любовь же, Господи, что же ещё!
И тянет руку, чтобы тихонько коснуться того, второго.
А второй из нас лежит и думает о том, что любовь — это смерть, это смерть…
Второй шевелит пальцами ног под одеялом и чувствует себя богомолом. И закрывает глаза, чтобы отделить свою собственную темноту от темноты общей, и видит изнутри только красное и овальное, красное и круглое, красное и пульсирующее.
И боится. И всегда знал, что так будет однажды, а боится всё равно. И тихонько отодвигается и изгибается на постели, чтобы лежащий в другом полушарии спальни не дотянулся, не коснулся, не потревожил страшного ожидания.
А над ними обоими витает любовь. Одна и та же. Та же самая, что и над всеми остальными. Над всеми, вообще!
И каждый, каждый из нас лежит, глядя в потолок или закрыв глаза, в своей персональной темноте, в колыбели из собственных предчувствий и ожиданий. И так мы лежим тихонько, как куколки богомолов, а где-то (не спрашивайте меня) ровными стопочками сложены узкие аккуратные коробочки с детскими волшебными палочками.
И на каждой написано имя и срок годности.
И почти все они просрочены. Потому что мы выросли и забыли. Выросли и забыли.
Потому что мы каждый раз уверены, что что-то понимаем друг о друге (особенно если любовь, Господи, если любовь)…