Он жил у железной дороги (сдал комнату друг-доброхот)
И вдруг просыпался в тревоге, как в поезде, сбавившем ход.
Окном незашторенно-голым квартира глядела во тьму.
Полночный, озвученный гулом пейзаж открывался ему.
Окраины, чахлые липы, погасшие на ночь ларьки,
Железные вздохи и скрипы, сырые густые гудки,
И голос диспетчерши юной, красавицы наверняка,
И медленный грохот чугунный тяжелого товарняка.
Там делалось тайное дело, царил чрезвычайный режим,
Там что-то гремело, гудело, послушное планам чужим,
В осенней томительной хмари катился и лязгал металл,
И запах цемента и гари над мокрой платформой витал.
Но ярче других ощущений был явственный, родственный зов
Огромных пустых помещений, пакгаузов, складов, цехов —
И утлый уют неуюта, служебной каморки уют,
Где спят, если будет минута, и чай обжигающий пьют.
А дальше — провалы, пролеты, разъезды, пути, фонари,
Ночные пространства, пустоты, и пустоши, и пустыри,
Гремящих мостов коромысла, размазанных окон тире —
Все это исполнено смысла и занято в тайной игре.
И он в предрассветном ознобе не мог не почувствовать вдруг
В своей одинокой хрущобе, которую сдал ему друг,
За темной тревогой, что бродит по городу, через дворы, —
Покоя, который исходит от этой неясной игры.
Спокойнее спать, если кто-то до света не ведает сна,
И рядом творится работа, незримому подчинена,
И чем ее смысл непостижней, тем глубже предутренний сон,
Покуда на станции ближней к вагону цепляют вагон.
И он засыпал на рассвете под скрип, перестуки, гудки,
Как спят одинокие дети и брошенные старики —
В надежде, что все не напрасно и тайная воля мудра,
В объятьях чужого пространства, где длится чужая игра.