так они росли, зажимали баре мизинцем, выпускали ноздрями дым
полночь заходила к ним в кухню растерянным понятым
так они посмеивались над всем, что вменяют им так переставали казаться самим себе
чем-то сверхъестественным и святым
так они меняли клёпаную кожу на шерсть и твид
обретали платёжеспособный вид
начинали писать то, о чем неуютно думать,
а не то, что всех удивит
так они росли, делались ни плохи, ни хороши
часто предпочитали бессонным нью-йоркским сквотам хижины в ланкийской глуши,
чтобы море и ни души
спорам тишину
ноутбукам простые карандаши
так они росли, и на общих снимках вместо умершего
образовывался провал
чей-то голос теплел, чей-то юмор устаревал
но уж если они смеялись, то в терцию или квинту —
в какой-то правильный интервал
так из панковатых зверят — в большой настоящий ад пили все подряд, работали всем подряд
понимали, что правда всегда лишь в том,
чего люди не говорят
так они росли, упорядочивали хаос, и мир пустел
так они достигали собственных тел, а потом намного перерастали границы тел
всякий рвался сшибать систему с петель, всякий жаждал великих дел
каждый получил по куску эпохи себе в надел
по мешку иллюзий себе в удел
прав был тот, кто большего не хотел
так они взрослели, скучали по временам, когда были непримиримее во сто крат,
когда все слова что-то значили, даже эти — «республиканец» и «демократ»
так они втихаря обучали внуков играть блюзовый квадрат
младший в старости выглядел как апостол
старший, разумеется, как пират
а последним остался я я надсадно хрипящий список своих утрат
но когда мои парни придут за мной в тёртой коже, я буду рад
молодые, глаза темнее, чем виноград
скажут что-нибудь вроде
«дрянной городишко, брат»
и ещё
«собирайся, брат»