Запись четвертая. Медведь нападает
Александр Осташевский
2 сентября — 15 октября.
Запись четвертая.
Медведь нападает.
Вместо мягкого, задушевного
голоса я услышал хриплое, низ-
кое рычание… Я онемел, а в зеркале напротив вдруг увидел,
что надо мной склонилась мох-
натая медвежья морда с оска-
ленной пастью.
Медведи".
1
Пишу после долгого перерыва, потому что события, происшедшие за эти полтора месяца, настолько потрясли мою душу, все мое существо, что я не в силах был сесть за свои записи.
После встречи с Берлогиным — медвежонком всю ночь я спал как убитый, а под утро он мне приснился сам, но не был похож на медвежонка. Он стал выше, стройнее и будто светился солнечными лучами, которые приветствовали меня, когда я проснулся. Еще сильно болела грудь, на которую наступила лапа медвежонка, особенно тяжело было делать полный вздох, но я превозмог себя: не в первый раз мне носить в себе какую-то боль, физическую или душевную.
В столовой, во время завтрака, я услышал, как ругались повара в раздаточной. Одна из них, толстая, высокая, с суровым выражением лица, вышла в зал и объявила ребятам, что ночью кто-то забрался в раздаточную, открыл холодильник, достал баранью ногу и, как зверь, оторвал от нее куски мяса, которые унес с собой.
- Ножа что ли у него не было, неужели пальцами можно заледеневшее мясо так отрывать; здоровый, наверное! — сказала она. — Пол запачкал, ногу бросил, плиту скинул, а холодильник не закрыл и поэтому разморозил! Кто это сделал, где эта скотина: я бы ей башку оторвала! Может быть, кто видел?.. Ладно, я обо всем доложу директору, пускай он сам с вами разбирается!
Ко мне подошла вахтерша:
- Александр Алексеевич, вы ничего вчера не заметили, когда я уходила? — спросила она.
- Нет, ничего, — соврал я.
Ну что же, теперь у меня есть лишнее доказательство, что медвежонок Берлогин в раздаточной не игра моего больного воображения, что я не сумасшедший.
Я подвел итоги своих размышлений. Итак, мир и мое сознание разделились на две половины: в одной грубость, невежество, варварство выступали в художественной, характерной для России форме: образе животного, медведя. Во второй половине — обыденная действительность. В первой половине мира видел и чувствовал только я, а вторая половина была открыта для всех. Тем не менее, обе половины составляли единый, реальный мир, взаимопроникая друг в друга, потому были для меня единой действительностью. И все-таки: не могут нормальные голова и нервная система воспринимать такое как единое, обыденное: не по себе мне как-то.
Однако, надо было жить и работать, и сегодня я опять вошел в класс. Моя группа встала, приветствуя меня. Я поздоровался, посадил ребят, проверил посещаемость и задал вопрос домашнего задания:
- Как изображено «темное царство» в пьесе Островского, что собой представляет Кабаниха?
Ребята подумали, и Лосев Коля (похожий на Юрия Никулина), Витя Солдатов (парень с серьезным и умным лицом), Молодцов подняли руки. Я спросил Витю. Он встал и, глядя мне прямо в глаза, стал говорить:
- Кабаниха защищала старые порядки: требовала от Катерины, чтобы она во всем подчинялась мужу, ну… — он улыбнулся, — на других парней не заглядывалась, чтобы работала что-нибудь…
- Разумные это порядки?
- Нет… глупые.
- Как мы назвали такую Кабаниху, которая навязывает другим свою дурную волю?
- Само…
- Самодуркой.
- Да.
- А что, Витя, самое страшное в Кабанихе, в отличие от Дикого? Тот наорет, изругает, а Кабаниха?
- Ну, она делает вид… чтобы ее жалели, прикидывается обиженной… что дети мать забыли…
- Правильно. Значит, что в ней самое страшное, как мы это назвали вчера?
- М-м…
- Хан???
- Хан… — Витя мучительно думал, вспоминал…
- Ханжество.
- Да, ханжество.
- Самодурство под видом благочестия, защиты нравственности, защиты старых порядков жизни — мы это записывали, ребята.
Витя посмотрел в тетрадь:
- Да, записывали.
- Молодец, Витя, хорошо, садись!
Конечно, он дома ни в тетрадь, ни в учебник не заглядывал, а материал помнил с прошлого урока, но изложил его, хотя и с моей помощью, правильно, поэтому я поставил «пять».
Я посмотрел в класс: большинство ребят было безучастно к уроку. Как заставить их работать, как заинтересовать? Надо почаще их спрашивать.
Тяжело было стоять с болью в груди, прямо около сердца — я сел за стол и сказал классу:
- А теперь открываем действие первое, явление 5, страницу 13.
Я выразительно прочитал первый в пьесе диалог Катерины с Кабанихой. Потом задал вопрос:
- Как вы думаете, почему именно Катерина вызывает ненависть Кабанихи, ведь на других она только ворчит?
Молчание. Подняли руки те же, трое. Я кивнул им, но спросил вечно смеющегося Петю Иванова: он обсуждал с товарищем-соседом что-то забавное. Петя встал растерянный, испуганный и уставился на меня, часто моргая глазами. Все притихли.
- Ну… — произнес он.
- Ясно, не слушал, — я посмотрел в журнал: — Володя Комаров.
Я еще плохо знал ребят, но удачно попал на соседа Пети, с которым он только что потешался, смуглого, тоже смешливого, который требовал «врезать» Берлогину за украденную котлету. Он встал и тоже растерянно, испуганно смотрел на меня.
- Ясно. Глухов Иван.
Поднялся худой парнишка с тупым, невыразительным лицом и уставился вниз, на поверхность парты, опустив голову.
- Всем троим ставлю минусы. Еще раз спрошу — не ответите — за урок будет «два».
В классе стало еще тише, шалуны раскрыли книги и спросили меня, какое действие и явление мы читаем.
- Итак, что защищает Катерина, когда говорит: «Ты про меня, маменька, напрасно это говоришь. Что при людях, что без людей, я все одна, ничего из себя не доказываю»?
- Правоту свою, — выкрикнул Петя Иванов.
- Честь свою, — добавил Комаров.
- Правильно, Петя и Володя. Итак, мы видим: среди всех домочадцев Кабанихи одна Катерина поднимает голос в защиту своего достоинства, своей чести. Откуда эта гордая женщина, какова была ее жизнь до замужества? Читаем явление 7, стр. 16.
Мечтательным, оживленным воспоминанием голосом читаю рассказ Катерины о своей девичьей жизни. И снова задаю вопрос:
- Какова же была жизнь Катерины до замужества?
Вижу: опять большинство класса не работает, но Иванов и Комаров слушали, и оба подняли руки. Спрашиваю Петю.
- Ну, она цветы поливала, жила… как птичка, ей в церкви очень нравилось, она там ангелов видела.
- Хорошо, Петя. А чем вот эта девичья жизнь отличалась от той жизни, какую она теперь ведет в доме Кабанихи?
- Ну, раньше Катерине хорошо было.
- А почему хорошо? Ребята, ищем в тексте, там, где я читал, ее слова об этом: она сама отвечает на этот вопрос. Ищем, стр. 16.
Ребята склонились над книгами. Я немного подождал.
- Вот найдите слова Варвары: «Да ведь и у нас то же самое», а что Катерина отвечает?
- «Да здесь все как будто из-под неволи», — прочитал Володя Комаров.
- Вот именно! Значит, почему в своем доме, до замужества, Катерина была счастлива?
- Вольная была, — ответил Петя Иванов.
- Возможно ли счастье без свободы?
- Нет.
- Нет, нет, — раздались голоса.
Больше ребят подключилось к уроку, но все-таки остались и те, которых ничего не трогало, которых и фамилий-то я не знал. Тупые, серые лица, изредка мелькнет на них какое-то безумное, звероподобное оживление — и испуганная оглядка на учителя. Берлогин сидел за партой один, чем-то занимался, лишь раз я заметил его дикий и быстрый взгляд на меня. Да, все эти ребята уходили от меня в свои глупые игры, в болтовню, бросали на пол бумаги, сорили. Я не раз спрашивал их, но добиться даже самого примитивного ответа удавалось редко. Это были ребята, уже за несколько лет до меня меченные в своей школе как дибилы, лишний «груз». Все учителя ставили им тройки только за появление, довольно редкое, на уроках. Но я видел, что дибилами были далеко не все из них, хотя были и такие. Иногда кто-то из них увлекался моим вопросом, пытался найти ответ и рассуждал довольно здраво. Но дальше этого, весьма редкого явления, дело не шло: школа, воспитание, домашняя среда отбили у них естественное желание учиться. Я пытался поговорить с ними, с их товарищами: первые тупо молчали, вторые объяснили, что где-то, уже с пятого класса, на первых поставили крест: перестали учить, ставили ни за что тройки, твердя, что они пойдут в ПТУ.
Порой на уроках было шумно: ни двойкой, ни окриком, даже удалением из класса угомонить ребят было невозможно. Особенно меня доняла 39-я группа на третьем курсе: они меня будто не замечали, говорили, говорили, говорили, а я, как солдат под огнем противника продолжает обороняться и стрелять, продолжал вести урок.
Вот и теперь я шел к ним с тяжелым чувством, как на казнь. Вошел, и мне сразу задали вопрос:
- Вот, нам скоро в армию идти, Александр Алексеевич… Как там, в армии-то? Вы служили?
- Да, я капитан запаса.
В классе немного охнули.
Я был ненастоящим капитаном: получил звание лейтенанта в университете, а повышали мне его после участия в офицерских сборах.
- Служил я и солдатом. Трудно, конечно, в армии. С утра бег три километра по морозу, возвращаешься — от носа и рта грива на лице из замерзших соплей и слюней. Занятия тактикой — бег в противогазах по пересеченной местности. Лезешь на сопку по сугробу, проваливаешься, а дышать в противогазе трудно, голову давит, но снимать его нельзя: наряд заработаешь. Долезешь до вершины и слышишь команду: «Снять противогазы!». Снимешь — вздохнешь свободно, полной грудью, и радуешься: «Как жизнь-то хороша!».
Ребята продолжали задавать вопросы:
- Стреляли?
- Стрелял.
- Из АКМ?
- Да, и из пистолета Макарова.
- Ну, а личное время бывает?
- Конечно, но мало. Только, ребята, я вас не пугаю, а просто правду говорю, чтобы вы знали, с чем столкнетесь.
- Мы понимаем.
- Поэтому спортом больше занимайтесь и не бойтесь. В армии можете попасть в учебное подразделение, где вас за пять с половиной месяцев выучат на младшего сержанта, и будете командовать отделением во взводе и расти дальше: сержант, старший сержант. Видите, везде учиться надо.
Вчерашние шалуны, которые не давали вести уроки, сейчас смотрели на меня во все глаза, ловили каждое мое слово. Весь урок я проговорил с ними о жизни, любви, рассказывал, импровизировал и вышел из класса с чувством, что они меня признали.
Увлеченный всеми этими делами, постоянно шагая с тетрадями и книгами в руках из учебного корпуса в общежитие и обратно, я все меньше внимания обращал на желто-багряную осень, окружающую меня, но однажды остановился в немом восхищении. В природе разливалось какое-то удивительное успокоение от всех трудов и забот. Тихо, редко покрякивая, плавали утки в маленьком озерце около общежития, тихо стояли деревья в пышных кронах желто-багряных листьев, тихо и недвижимо, желтыми сугробами лежали они и на земле. Много дней держится безветренная, пасмурная погода, редко выглянет солнце из-за туч, весело осветит это прощальное великолепие и спрячется, чтобы не нарушать его перед долгим зимним сном природы, похожим на смерть.
Женские группы в училище по уровню знаний похожи на мужские, но выглядели более развитыми. В большинстве своем это были красивые, физически и душевно здоровые девушки, которые вызывали у меня искреннюю симпатию, а их наивное кокетство радовало и убеждало меня, что я еще не стар в свои тридцать шесть лет.
На уроке первокурсницы сразу захотели читать пьесу А. Н. Островского по ролям. Читали они неважно, и тогда я, чтобы помочь им, ввести в ситуацию произведения, характеры, стал читать за Бориса, тем более, что девушке читать мужскую роль неприлично. Катерину представляла черненькая, миленькая, похожая на цыганку девчушка, Айслу.
«Борис. А я было испугался; я думал, ты меня прогонишь.
Катерина (улыбаясь). Прогнать! Где уж! С нашим ли сердцем! Кабы ты не пришел, так я, кажется, сама бы к тебе пришла.
Борис. Я и не знал, что ты меня любишь.
Катерина. Давно люблю. Словно на грех ты к нам приехал. Как увидела тебя, так уж не своя стала. С первого же раза, кажется, кабы ты поманил меня, я бы и пошла за тобой; иди ты хоть на край света, я бы все шла за тобой и не оглянулась бы».
Я читал, слушал себя и Айслу, и мне казалось, что это не Катерина, а Айслу так говорит, признается мне в любви, хочет быть со мною вместе. Подобное чувствовала и она, смущалась, и мне было не по себе, неудобно как-то. Девушки улыбались, но мы мужественно довели диалог до конца.
Я похвалил Айслу: читала она, действительно, проникновенно, от души, как будто любила… меня. Да, гибка женская натура: какой угодно может быть, даже в таком возрасте.
Присутствие девушек несколько очеловечивало нашу суровую жизнь, делало ее чище, добрее, мягче, и на уроки к ним ходить было одно удовольствие: я ждал их.
В октябре пришла с практики 41-я группа юношей третьего курса, которая по каким-то причинам там задержалась. Когда я вошел в класс, сидело всего шесть человек. Я поздоровался с ними, представился и поинтересовался:
- А почему вас так мало?
- Да у нас кто где, — улыбаясь, ответил юноша в среднем ряду.
У него было приятное, доброе лицо, но, в то же время, казалось разочарованным и насмешливым:
- Кто с практики не вернулся, кто в совхозе работает.
- А кто и пьет, — вставил другой, белый и рослый, с дурашливым выражением лица.
- А где ваш актив, где староста? — спросил я.
- Староста спился, а остальные разбрелись, кто куда, — ответил парень с мрачным, серьезным и тоже несколько насмешливым лицом.
Они сидели передо мной, незлые, хотя и насмешливые, но явившие мне еще одну сторону образа жизни Медведеева, деревень, из которых они приехали. И это было грустно.
2
Дни вертелись, как колесо, однообразно и жестко, и я был в этом колесе, как белка, но вскоре все круто изменилось.
Кончался рабочий день, и я уж который раз убирал за ребятами книги в стеллаж. Двое из моей группы мыли полы недалеко от меня. Прошло чуть больше месяца с начала учебного года, а новые книги, особенно учебники с иллюстрациями, с трудом можно было узнать. Потрепанные, размалеванные идиотскими рисунками и откровенной похабщиной, они будто побывали в руках извращенных дикарей. На портрете А. Н. Островского вместо носа пририсовали половой член с текущей спермой и крупно написали: «Пидарас». На фотографии статуи Афродиты нарисовали огромные яйца, между ног проткнули широкую, на десять листов вглубь, дыру и обозвали богиню матом. Нет, я не был шокирован этим: многое повидал в жизни, но ведь мы недавно изучали Островского, мне казалось, что я заронил в души ребят если не любовь, то какое-то уважение к автору, создавшему образ прекрасной, гордой Катерины. Мне было очень обидно и грустно. Кроме своих предметов, я вел еще эстетику на третьем курсе, рассказывал об Афродите, вечно юной богине любви, созданной из морской пены. И вот ответ. Конечно, так издеваться над искусством, а значит, и мною могли далеко не все, но таких было немало, потому что почти в каждом учебнике были «рисунки» ребят с разной степенью наглости и цинизма.
Кабинет мой смотрел окнами на противоположную стену училища, так что, где бы за стенами ни светило солнце, в нем было мрачно и прохладно. Но сейчас я ощущал духоту, сдавалось, что и темно-зеленые стены, и серый потолок, поставленные на дыбы парты давят меня, не дают дышать. Ребята заканчивали уборку, с грохотом ставили парты в прежнее положение, и я вздрагивал, как будто по мне ударяли, меня били.
«Вот сволочи, да, Александр Алексеевич? — ко мне склонился Витя Солдатов. — До чего дошли: какие вещи рисуют, совсем стыд потеряли».
Я смотрел на Витю: странно он говорил: то ли возмущенно, то ли насмешливо — скорее всего, и то, и другое было в его голосе и улыбке. А может быть, и он издевается? Да нет, не такой Витя, я его знаю.
Закончив уборку, Витя с Берлогиным ушли, а я остался в кабинете один, продолжая рассматривать изуродованные книги. У некоторых из них были выдраны страницы, а это что? На очередном раскрытом передо мной учебнике эстетики, разлохматив обе его половины, даже твердый переплет, шли четыре глубокие, рваные борозды, как раны на бескровном теле мертвеца. Что это? Когти?
Как-то темно стало в кабинете, я встал зажечь свет — электричества не было. В углах, между рядами парт, под ними залегли зловещие тени. Мне еще больше стало не по себе, и я вышел в коридор. Здесь было еще темнее, прямо передо мной торчала раскрытая дверь склада, очевидно, архива, откуда частично вывалилась гора каких-то деловых бумаг. Рядом, левее, тоже открытая дверь сломанного и захламленного туалета: оттуда несло человеческой падалью. Сколько раз говорил завхозу Степану, директору, чтобы замки повесили или двери забили, тем более на архив: кто-то бросит окурок — и пожар неминуем. Я стоял один, в этой жуткой, темной, вонючей тишине и почувствовал себя таким одиноким, каким давно не был. Незаметно темнело — я уже почти не различал двери туалета и склада. И вдруг оттуда, с их стороны, на меня быстро двинулось что-то черное и огромное, как кулак при ударе в лицо. Я инстинктивно отклонился, и оглушающий удар со страшным треском проломил дверь кабинета рядом с моим лицом. В затылок мне полетели щепки, больно раня меня, раздался разъяренный низкий звериный вопль, разнесшийся по всем этажам училища, и все стихло.
Двигаться я не мог и долго стоял в абсолютной тишине и непереносимой вони среди сплошной темноты. Первая мысль, которая пришла мне в голову, был вопрос: почему зверь не бьет во второй раз, если в первый промахнулся? А потом подумал: но где же люди, сторож, наконец? Еще постоял, начиная понемногу приходить в себя, и зашарил по стене в поиске выключателя. Ни на одной стене его не нашел и зажег спичку, чтобы осмотреть дверь кабинета. В слабом, трепетном, зловещем свете я увидел жуткую, черную проломленную дыру с торчащими щепками. На примыкающей двери — тот же след когтей, что и на учебнике эстетики, только намного длиннее и глубже. Мне стало так страшно, что я задрожал, как осенний лист на ветру, готовый упасть. Быстро вошел в кабинет, забрал в охапку свои вещи и опрометью выбежал из училища.
На улице было убийственно тихо, мертвым светом горели звезды на черном небе, и опять вокруг ни души. Я шел, спотыкаясь, задыхаясь от страха, и одна мысль, одно желание, охватили всего меня: слава Богу, я чудом спасся, остался жив, а сейчас надо немедленно собираться и бежать отсюда, бежать немедленно, пока жив! Мне казалось, что меня встретят за углом приближающегося общежития и наконец-то убьют. Мои шаги замедлялись, но я пересиливал себя и шел, шел, больше всего желая встретить хоть одного прохожего. Но вот я обратил внимание на мирно светящиеся окна моего дома, и стало немного легче. Смог взять себя в руки, умеренным шагом дошел до общежития, завернул за угол: перед подъездом и на лавочке увидел несколько ребят и девушек, мы поздоровались. Как можно спокойнее открыл дверь, зашел и даже смог перемолвиться парой слов с воспитателем Хасанычем и знакомой вахтершей, потом прошел в свою гостиницу. Здесь я бухнулся на первую попавшуюся кровать, замер в каком-то оцепенелом безразличии, потом весь встрепенулся и в ужасном отчаянии стал кататься по ней и бить по матрасу руками. Что делать? Это конец!
Очнулся, когда услышал громкий стук в дверь. Он помог мне овладеть собой, и я пошел открывать. Это был Хасаныч, встревоженный, но улыбающийся, в руках он держал рулон ватмана.
- Ты что, Лексеич, борешься с кем-нибудь — шум такой, как будто бьет тебя кто, я забеспокоился: вдруг к тебе кто залез…
- Борюсь, борюсь, Хасаныч… борюсь… с самим собой.
- Это как?
- Шучу: разминался немного на кровати, не на полу же валяться.
- Ну да, на кровати мягче… Ну как тебе новая жизнь, как оглоеды наши: справляешься?
- Вроде ничего, справляюсь понемногу.
- Уроки твои, я слышал, хвалят. А вот нервы, Лексеич, нервы — тут все истреплешь. Вон, — он нагнул голову и провел рукой по своей седой, волнистой шевелюре, — за два года весь белый стал. И ты такой будешь, помяни мои слова.
- Да, наверное.
Хасаныч помолчал, затем показал на рулон ватмана:
- Я вот, Лексеич, хотел тебя попросить начертить кое-что…
- Что это?
- Да вот, график санитарного состояния комнат надо сделать, твой старый уже весь исписали… Сделаешь? — и, как всегда, униженно посмотрел на меня.
- Сделаю.
- Ну вот и спасибо, — он начал вставать со стула, опираясь на здоровую ногу и выставив вперед больную. — Ну, не буду тебе мешать, борись с самим собой, готовься и с другими бороться.
- С кем? — встревожено спросил я.
- С преподавателями, мастерами: они еще полезут к тебе, увидишь.
- Вполне возможно.
- Хотя я тебе откровенно, Лексеич, скажу: учителей здесь нет.
- Как это нет?
- Да так: те, кто работают здесь, это не учителя.
- Ты так думаешь?
- А ты еще не понял? Ну, сам увидишь и поймешь со временем.
Хасаныч протянул мне руку:
- Ну, извини, что потревожил, отдыхай, я пошел.
Я проводил его и, несколько успокоенный, закурил, пытаясь трезво осмыслить все происшедшее. Трудно после таких обыденных, реальных разговоров переходить к какой-то мистике, которая, к моему ужасу, не менее реальна, чем они. Об этом убедительно говорила и тянущая, изматывающая боль в груди и сердце от лапы медвежонка, жжение в затылке от множества щепок, поранивших его.
Итак, ударить или убить меня хотела, по-видимому, чья-то большая лапа, раз оставила такой след на двери. Медвежья? Скорее всего. Могла бы ударить еще раз и убить: там я был беззащитен, но не убила. Значит, это было предупреждением, угрозой.
Так, след ее когтей на двери очень напоминает след на учебнике эстетики, только здесь он остался намного больше, глубже. След на учебнике как-то связан с состоянием изуродованных книг… конечно, эта лапа не могла нарисовать похабные рисунки, надругаться над прекрасным, она могла только разодрать книгу, уничтожить его, что и сделала. Значит, ребята хуже, гаже этой лапы, воплощающей все звериное и дикое. Или они только раскрывают ее символический смысл?
Да, ребята знали, что я увижу изуродованные книги, значит, это предупреждение, вызов не только литературе и искусству, но и мне, преподающему их. Вызов скрытый, подлый (непойманный — не вор), но все-таки вызов… воплощенный в ударе медвежьей лапы.
Да, бежать надо отсюда, бежать, пока не поздно!.. Хотя я не уверен, что в другом месте не сложится подобная ситуация и медвежья лапа не достанет меня и там: ведь она материальный символ дикости и варварства, которых в России везде хватает.
И все-таки ребят возненавидеть я не смог. Ведь все они, без исключения, учились ради «корочек» диплома, стипендии, оценок, многие под натиском родителей, и большинство из них решительно не понимало, зачем изучать математику или литературу, чтобы водить комбайн или готовить жаркое. Я в свое время жил в деревнях и знаю, что там мало тех, кто книгу в руки берет, большинство полистает для развлечения журнальчик, газету, а весь оставшийся досуг проводит у телевизора: там и листать не надо — смотри да развлекайся. Так, в невежестве, не понимая необходимости культуры и развития, живут отцы и матери, подобно им жили деды и бабушки, а это действует на ребят сильнее и основательнее, чем работа учителя. Поэтому училище с его программой всеобщего среднего образования становится тюрьмой для ребят, насилующей их души. Оттого многие из них убегают с уроков, а заодно и с практики, находят любые предлоги для прогулов, почти все не готовят домашние задания, а если и работают, лучшие из них, то только на уроках. Их вандализм, извращенность — это ответ на насилие, ответ «дикарей», не воспитанных ни в семье, ни в школе. И, как дикари, они жестокость, варварство считают доблестью и не ведают, что творят, потому что, не имея культуры, бессознательно подчиняются дикой обстановке насилия и жестокости.
На следующий день я пришел на занятия и остановился перед дверями моего кабинета. Здесь, в коридорном тупике, по- прежнему было мрачно и прохладно, что весьма соответствовало жуткому виду изуродованных дверей. Да, подумал я, если бы этот удар достался не им, а мне… и содрогнулся.
Появились ребята из моей группы: они здоровались, смотрели на меня, потом на двери, которые я специально, чтобы привлечь их внимание, разглядывал, и безучастно проходили мимо, в кабинет. Лишь Витя поинтересовался: «Что это вы тут рассматриваете?», внимательно посмотрел на пролом и тоже прошел мимо. Как будто все сговорились не замечать ни пролома, ни следа от когтей лапы.
Не заметили они и отсутствия многих книг на стеллажах, так как все изуродованные похабщиной книги я отнес в библиотеку на списание. Пролистав их, Кисуева ничуть не удивилась, а посочувствовала мне, что я работаю среди таких варваров. И я не мог подавить раздражение против ребят, даже девушек: они держали в руках эти искалеченные книги, рассматривали их, и никто не возмущался, не жаловался. Как они, в сущности, безразличны, бездушны, дики, а ведь такие молодые, большинство из них с детством еще не расстались.
Я начал вести урок и заметил незнакомого мальчика, сидящего на предпоследней парте.
- Ты кто такой? — спросил я.
У мальчика было какое-то подловатое, нахальное лицо, узкое, как у зверька, похожее на лисью мордочку. Он смотрел на меня благожелательно, но подобострастно.
- Он хочет учиться, Александр Алексеевич, — закричали ребята, — а ему не разрешают.
- Почему?
- Да, какие-то старые счеты у него здесь, в школе, вот и не пускают.
Я обратился к мальчику:
- Ты действительно хочешь учиться?
Он унизительно улыбался:
- Хочу.
- Я поговорю с завучем. А ты пока ходи на уроки, как все. Договорились?
Мальчик обрадовано кивнул головой. Я оглянулся на дверной пролом, похожий сейчас на медвежью пасть, — она глумливо и зло смеялась надо мной.
- Наплачетесь вы с ним, — говорила мне зам. директора по воспитательной работе Светлана Петровна, — не берите его.
Я подумал, но гордость и самолюбие взяли верх:
- Ничего, как-нибудь справлюсь. Он говорит, что учиться хочет.
- Да, «хочет»! Мы его давно знаем — наплачетесь вы с ним, поверьте мне!
Скорее всего, Светлана Петровна была права, но сразу отказаться от ученика, не вступив в борьбу, не сделав все возможное, я не мог.
Честно говоря, как классный руководитель я пока ничего не делал для группы. Ее мастер, вежливый, симпатичный парень, вел с ней практические занятия, ездил в учхоз и сам выбрал актив. Старостой поставил Лосева Колю (похожего на Юрия Никулина), наверное, из-за его представительного большого роста и доброго характера. Со мной Павел Семенович общался редко, в дела группы не посвящал, но всегда был предельно вежлив и корректен.
Настал праздничный день «Посвящение в молодые рабочие». Первокурсников торжественно поздравляли в училищном клубе, вручали памятные дипломы.
На сцене выстроилась моя группа, и я переживал, как буду вручать ей дипломы, когда по фамилиям знаю не больше половины ребят. Но подошла Светлана Петровна, женщина среднего возраста, весьма стройная и высокая, и показала на Солдатова Витю: «Он будет с вами и поможет».
Да, я уже давно выделил Витю из ребят: высокий, сухощавый, собранный, суховатый, но вежливый и воспитанный. Он неплохо отвечал на уроках, мало баловался и нередко командовал в группе, но всегда был послушен.
Я поднялся на сцену, и Витя, сопровождая меня с кучей дипломов в руках, вежливо и строго, чуть назидательно указывал на ребят, фамилии которых были написаны на дипломах. Я жал руку, поздравлял, вручал диплом, а парнишки смущенно улыбались, благодарили.
По дороге домой я задумался: староста, назначенный мастером, явно не подходил: хороший, но несколько разболтанный парень, слабоватый характером… Нет, тут нужен вожак, которого признали сами ребята, человек волевой, собранный, а им и был Витя Солдатов.
Уроки в своем кабинете теперь я вел с большим напряжением: пролом в двери скалился раскрытой медвежьей пастью, угрожая мне. Увлекусь уроком, забудусь, а потом вдруг весь встрепенусь и с тоскливым ужасом оглядываюсь на проклятую дверь.
На следующий день я оставил группу после уроков и провел собрание.
- Ну, как, Коля, трудно быть старостой? — спросил я Лосева. — Справляешься?
- Ой, Александр Алексеевич, переизберите меня: не могу я за каждым бегать, уговаривать, а они не слушаются… Я с самого начала Паше говорил: не смогу я быть старостой…
- Не Паше, а Павлу Семеновичу.
- Да, Павлу Семеновичу.
- Ну что, ребята, переизберем Колю?
- Переизберем, — поддержала группа.
- Назовите кандидатуры.
- Витю, Витю Солдатова, — раздались голоса.
- Кто за?
Вся группа подняла руки.
- Ну, значит, так тому и быть.
И опять невольно повернул голову к двери — казалось, пролом безмолвствовал, раскрыв пасть, но я видел, что он глумился надо мною.
Странно, но Павел Семенович никак не отреагировал на назначение нового старосты. Лишь спустя долгое время, когда Витя основательно зарекомендовал себя как вожак группы, он сказал, что с самого начала думал назначить Солдатова, но уж так получилось, что назначил Лосева.
Шли уроки, звенели звонки, ребята ездили в поле на уборочную. Я уже реже оглядывался на дверь и начинал привыкать к своей новой, жуткой жизни.
В большую перемену преподаватель по комбайнам Безлапов Валерий Михайлович, большой, грузный, как и его предмет, вышел в коридор весьма взволнованный. Он был мне симпатичен: воспитан, развит, неглуп, мне нравилось его по-деревенски широкое, немного детское лицо, нравился его задушевный, искренний разговор, в котором иногда проскальзывал цинизм. По-своему, по-деревенски, он был даже красив, поговаривали, что нередко погуливал от жены, заместителя Первого секретаря райкома партии, и любил выпить. Вообще, его лицо, манеры должны были нравиться местным красавицам, я ему немного завидовал. Но что-то большое и беспомощное чувствовалось во всей его крупной фигуре, в характере — он чем-то отдаленно напоминал Пьера Безухова Л. Толстого.
- Лексеичу! — он протянул мне большую, теплую ладонь.
Недалеко стояли женщины-преподаватели и оживленно разговаривали. Безлапов пошел к ним, я двинулся следом.
- Нет, терпенья больше не хватает! — в сердцах воскликнул Валерий Михайлович, указывая на свой кабинет. — Дибилы, все дибилы! Как с ними работать?! Ему одно говоришь — он все делает наоборот! А двойки ставить нельзя — тебя сразу на ковер, и виноват оказываешься ты!
Женщины согласно закивали.
- И берут кого — нас не спрашивают! — сказала учительница истории, полноватая, высокая, со всегда улыбчивым, светлым, но сейчас с рассерженным лицом женщина. — Взяли все-таки эту сволочь, Лисянкина, век бы его не видеть!.. Кстати, — она улыбнулась, — Александр Алексеевич, в вашей группе он теперь будет, не боитесь?
- Нет, — ответил я. — Буду с ним работать: куда я денусь?
- Будет он вам гостинцы подносить, теперь держитесь! — со смехом сказала учительница химии, молодая, крупная, симпатичная женщина с озорным лицом.
- Да все они «хороши», и нечего с ними нянчиться! — вступила в разговор учительница физики, тоже молодая, но полненькая, с цветущими румяными щечками, похожая на девочку. — В руки их надо брать сразу, чуть что — по мозгам, и нечего жалеть: сами потом будете плакать, когда на голову сядут, — сказала она приятным певучим голосом.
- Но в руки брать, это не значит бить, — вмешался я.
- А они другого не понимают, — возразила учительница. — Разговоры, нотации для них — тьфу.
Я отошел от них и вернулся в свой кабинет убирать за ребятами книги. Дежурные сбежали, и один староста Витя отдувался за всех, орудуя метлой и тряпкой.
Нет, это не учителя, думал я, и вспомнил слова Хасаныча: «учителей здесь нет». Учить ребят, воспитывать и в то же время ненавидеть их, презирать и даже бить — невозможно. И тут, откуда-то, из самой глубины души моей, сердца зазвучал мягкий мужской голос:
«И кто напоит одного из малых сих
только чашею холодной воды…»
во имя Любви к нему, во имя Любви…".
И был этот голос такой ласковый, добрый, такой искренний и в то же время мужественный, что начал согревать сердце, а потом и всего меня тихим внутренним сиянием. Но откуда он?..
Любить этих ребят, любить, но это я еще не умею, не могу — как мне быть? А ведь без этого нельзя их ни учить, ни воспитывать по-настоящему… А я только урокодатель, а не педагог.
Да, но откуда этот голос? Из меня самого… но это не мой голос, и слова не мои… а древнерусские, возвышенные… Чудеса? Да, но мне к ним не привыкать… Значит, у меня есть друг? Я сам? И да, и нет. Что же это такое?
…
Стоп! Последнего текста в дневнике Оленевского не было… Что же это такое?..
Так, но не было и описанной мною встречи с Господом и Его апостолами… Значит, Господь вмешался в прошлое моего товарища… но зачем?..
Чтобы изменить его… спасти моего бедного друга… иного ответа я не находил.
…
Управление профтехобразования приказало провести контрольный диктант во всех группах первого курса. Я проверил работы — 80 процентов двоек. Написал отчет завучу, а через несколько дней в канцелярии увидел его напечатанным: двоек почти не было. Старая система, подумал я, а страдают от нее, в первую очередь, ребята.
Именно эта, годами сложившаяся, система очковтирательства, о которой я успел позабыть после долгого перерыва в своей преподавательской работе, вновь предстала передо мной во всей своей гнусной неприглядности. Именно эта система лишает «слабых» ребят, а их в училищах и школах большинство, стремления учиться: «тройку все равно поставят». Я не раз слышал, что курсанты даже таблицу умножения не знают, уроки пишут под диктовку, зубрят их, а потом пересказывают без всякого понимания. «Липовая» тройка учителя лишает его уважения учеников, а, значит, и обесценивает те знания, которые он хочет дать, и нравственные правила, которые он хочет воспитать: «тройку все равно поставят». В этой «формуле» выражается безразличие учителей, учебного заведения, даже страны в целом к ученику и его судьбе, что делает его воспитание невозможным. «Липовая» тройка обесценивает и ученика как личность, поэтому большинство учителей ничего не испытывают к нему, кроме ненависти и презрения. Конечно, умные и волевые ребята пробьют себе дорогу, к ним благосклонны учителя и администрация, в основном, потому, что на них держится процент качества обучения. Но «слабые», которых большинство, обречены на невежество и «дикость».
Так постепенно все училище, его люди и жизнь, превращались для меня в настоящий медвежий угол. Но сердце его, как в сказках о Кощее Бессмертном и других злодеях, находилось далеко, в городской центральной администрации, которая ради своих высоких зарплат и премий заставляла училище и другие учебные заведения гнать процент успеваемости учащихся, то есть заниматься губящими их приписками, очковтирательством.
- Могу ли я ставить двойку за полугодие? — спросил я у завуча Когтелапкиной.
- Да… конечно, — неопределенно, но, как всегда, улыбаясь, ответила Марья Петровна.
- Но за год уже нельзя?
- Конечно, за год нельзя. Учите так, чтобы не было двоек.
- А если курсант еще в школе по-русски ни писать, ни говорить не научился и такой пришел к нам?
- Давайте ему индивидуальные задания, работайте с ним дополнительно.
- Вряд ли Берлогин, Глухов чему-нибудь научатся, и подобных им больше половины училища.
- Ну что поделаешь, Александр Алексеевич, мы, конечно, не виноваты, а что нам делать? Ведь нам надо их выпустить. Работают в учхозе они неплохо. Научите их чему-нибудь; конечно, грамотными мы их не сделаем.
- А на тракторе, комбайне они смогут работать — по своей специальности?
- Откуда мы знаем; может быть, поумнеют к тому времени.
Вот образ подневольного мышления завуча, руководителя учебным процессом, эдакая «медвежья» логика: пусть ученика не учили с пятого класса, а ты научи его «чему-нибудь» в десятом… Точнее, поставь ему тройку не глядя, чтобы «выпустить» из училища, не подвести свою администрацию перед администрацией медведеевской, казанской, московской и избавиться от этого ученика навсегда. Другими словами: хочешь работать — «плюй» на своего ученика и раболепствуй перед начальством ради его высокого заработка, что обеспечит тебе растительное спокойствие и здоровье.
А почему не мудрствуя лукаво не определить «слабых» ребят, тем более, если некоторые из них трудолюбивы, на какую-нибудь простую работу, которая им по душе? Вместо насильственного изучения математики и устройства комбайна, показать им нехитрые приемы этой работы и платить за нее небольшие деньги. Кто-то останется, а способные и умные убедятся на собственном опыте, что без образования они обречены на примитивную и тоскливую жизнь. Не хочешь учиться — не учись, а работай, чтобы себя прокормить! Тогда и семьи этих ребят зашевелятся, задумаются о будущем своих детей и примут какие-то меры.
Но такое невозможно: есть незыблемый, как скала, циркуляр Министерства Образования СССР: обязательное, всеобщее и полное среднее образование, то есть обязательное, всеобщее насилие над администрацией учебных заведений, учителями и учениками и, в ответ, обязательное, вынужденное очковтирательство и потеря интереса к знаниям, учебе, другого не дано. Люди, личности перед этим циркуляром — ничто.
Конечно, Марья Петровна, думаю, согласилась бы со мной, но она уже, наверное, не один год толкует учителям эту «медвежью» логику, сначала вынужденно, а потом признала ее, смирилась с ней и чувствует себя превосходно: выше лба уши не растут, как любит она повторять. А Марья Петровна считается самым добрым и душевным человеком в училище, ребята ее любят. Смирились с этой логикой и учителя, изредка только, как недавно, возникает среди них отчаянный протест, но дальше своего коллектива не идет. Для курсантов же такая логика вполне удобна, а к учителям, знаниям, их работе они выражают свое отношение в безделье, пропуске занятий и… в изуродованных книгах.
Я сидел один в своем кабинете и с еще большим страхом смотрел на этот пролом в двери, похожий на открытую медвежью пасть. Казалось, что и учителя, и Марья Петровна, и директор, а вместе с ними и курсанты кричат на меня, угрожают мне, раскрыв эту пасть. Да, во всех этих людях человеческая душа замешана на медвежьей крови, эгоистичной, бездушной, но и варварски грубой, дикой. Наверное, поэтому я везде встречаю медвежьи существа, и вот недавно ударом своей лапы они объявили мне войну. Возможно, и похожие на них люди тоже объявили мне войну, чтобы подчинить меня, мою душу, себе — сделать похожим на них «медведем» или выкинуть вон.
…
Нет, не могу молчать: все это мне слишком знакомо и болит до сих пор.
Сейчас 2008 год, а «медвежья лапа» системы образования продолжает заставлять нас, учителей, выполнять свои негласные «медвежьи» требования. Ради обогащения и так уже богатых чиновников учитель вынужден не только ставить вместо двоек тройки, но и вместо троек четверки, вместо четверок пятерки и даже писать за «липовых» медалистов экзаменационные работы. У нас нет выхода, иначе уволят с работы, о чем я прямо сказал своему классу, ставя очередному бездельнику тройку. И ребята меня поняли, простили, сочувственно кивая головами.
А «медвежья лапа» громадной толпы «учащихся» бездельников продолжала надругательство над таким учителем, уродуя книги похабщиной, заполняя сором и оплевывая кабинет, где он работал с классом, и даже оскорбляя его в лицо: тройку все равно поставит: ему тоже жить надо. Такой учитель, да еще при непомерно мизерной зарплате, превратился в самое презираемое лицо в государстве, где тон задают стремящиеся к наживе «медведи- бизнесмены».
Будто совсем недавно завуч Варвара Павловна, очень похожая на Марью Петровну у Оленевского, улыбчивая, душевная, вызвала меня к себе.
- Что вы так много двоек поставили за диктант, Михаил Алексеевич? — спросила она. — Смотрите, тогда сами будете объясняться в РОНО.
- Ничего, объяснюсь, не впервой, — ответил я.
Варвара Павловна бесцветно улыбнулась, оглянулась, хотя в кабинете никого не было, кроме нас, наклонилась ко мне и сказала так, что я навсегда запомнил:
- Мужик, пятьдесят лет, а ведешь себя, как мальчишка! По лбу бы тебя стукнуть за эти дела! Наставил двоек, а расхлебывать кто будет?! Директор! Но и тебе непоздоровится, смотри!
И тут я почувствовал в ней какого-то жуткого, хамски бесстыдного, дикого зверя, монстра. Я, как говорится, заткнулся и пошел от нее куда глаза глядят.
С огромным трудом и отвращением вышел на работу, и все пошло вроде как обычно… Но теперь ставить двойки за контрольные работы я боялся, а за каждую четверть подгонял «процент успеваемости» и «процент качества знаний» в соответствии с требованиями РОНО
________________________________________