Не смешно, но трогательно…
Моя любимая еврейская мама.
Мой отец чеченец и мама чеченка. Отец прожил 106 лет и женился 11 раз. Вторым браком он женился на еврейке, одесситке Софье Михайловне. Её и только её я всегда называю мамой. Она звала меня Мойше. — Мойше, — говорила она, — я в ссылку поехала только из-за тебя. Мне тебя жалко.
Это когда всех чеченцев переселили В Среднюю Азию. Мы жили во Фрунзе. Я проводил все дни с мальчишками во дворе. — Мойше! — кричала она. — Иди сюда. — Что, мама? — Иди сюда, я тебе скажу, почему ты такой худой. Потому что ты никогда не видишь дно тарелки. Иди скушай суп до конца. И потом пойдёшь. — Хорошая смесь у Мойши, — говорили во дворе, — мама — жидовка, отец — гитлеровец.
Ссыльных чеченцев там считали фашистами. Мама сама не ела, а все отдавала мне. Она ходила в гости к своим знакомым одесситам, Фире Марковне, Майе Исаaковне — они жили побогаче, чем мы, — и приносила мне кусочек струделя или еще что-нибудь.
— Мойше, это тебе. — Мама, а ты ела? — Я не хочу.
Я стал вести на мясокомбинате кружок, учил танцевать бальные и западные танцы. За это я получал мешок лошадиных костей. Мама сдирала с них кусочки мяса и делала котлеты напополам с хлебом, а кости шли на бульoн. Ночью я выбрасывал кости подальше от дома, чтобы не знали, что это наши. Она умела из ничего приготовить вкусный обед. Когда я стал много зарабатывать, она готовила куриные шейки, цимес, она приготовляла селёдку так, что можно было сойти с ума. Мои друзья по Киргизскому театру оперы и балета до сих пор вспоминают:
«Миша! Как ваша мама кормила нас всех!»
Но сначала мы жили очень бедно. Мама говорила: «Завтра мы идём на свадьбу к Меломедам. Там мы покушаем гефилте фиш, гусиные шкварки. У нас дома этого нет. Только не стесняйся, кушай побольше».
Я уже хорошо танцевал и пел «Варнечкес». Это была любимая песня мамы. Она слушала ее, как Гимн Советского Союза. И Тамару Ханум любила за то, что та пела «Варнечкес».
Мама говорила: «На свадьбе тебя попросят станцевать. Станцуй, потом отдохни, потом спой. Когда будешь петь, не верти шеей. Ты не жираф. Не смотри на всех. Стань против меня и пой для своей мамочки, остальные будут слушать».
Я видел на свадьбе ребе, жениха и невесту под хупой. Потом все садились за стол. Играла музыка и начинались танцы-шманцы. Мамочка говорила: «Сейчас Мойше будет танцевать». Я танцевал раз пять-шесть. Потом она говорила: «Мойше, а теперь пой». Я становился против неё и начинал: «Вы немт мен, ву немт мен, ву немт мен?..» Мама говорила: «Видите, какой это талант!» А ей говорили: «Спасибо вам, Софья Михайловна, что вы правильно воспитали одного еврейского мальчика. Другие ведь как русские — ничего не знают по-еврейски».
Была моей мачехой и цыганка. Она научила меня гадать, воровать на базаре. Я очень хорошо умел воровать. Она говорила: «Жиденок, иди сюда, петь будем».
Меня приняли в труппу Киргизского театра оперы и балета. Мама посещала все мои спектакли. Мама спросила меня: — Мойше, скажи мне: русские — это народ? — Да, мама. — А испанцы тоже народ? — Народ, мама. — А индусы? — Да. — А евреи — не народ? — Почему, мама, тоже народ. — А если это народ, то почему ты не танцуешь еврейский танец? В «Евгении Онегине» ты танцуешь русский танец, в «Лакме» — индусский. — Мама, кто мне покажет еврейский танец? — Я тебе покажу. Она была очень грузная, весила, наверно, 150 килограммов. — Как ты покажешь? — Руками. — А ногами? — Сам придумаешь.
Она напевала и показывала мне «Фрейлехс», его ещё называют «Семь сорок». В 7.40 отходил поезд из Одессы на Кишинёв. И на вокзале все плясали. Я почитал Шолом-Алейхема и сделал себе танец «А юнгер шнайдер». Костюм был сделан как бы из обрезков материала, которые остаются у портного. Брюки короткие, зад — из другого материала. Я всё это обыграл в танце. Этот танец стал у меня бисовкой. На «бис» я повторял его по три-четыре раза.
Мама говорила: «Деточка, ты думаешь, я хочу, чтоб ты танцевал еврейский танец, потому что я еврейка? Нет. Евреи будут говорить о тебе: вы видели, как он танцует бразильский танец? Или испанский танец? О еврейском они не скажут. Но любить тебя они будут за еврейский танец».
В белорусских городах в те годы, когда не очень поощрялось еврейское искусство, зрители-евреи спрашивали меня: «Как вам разрешили еврейский танец?». Я отвечал: «Я сам себе разрешил».
У мамы было своё место в театре. Там говорили: «Здесь сидит Мишина мама». Мама спрашивает меня: — Мойше, ты танцуешь лучше всех, тебе больше всех хлопают, а почему всем носят цветы, а тебе не носят? — Мама, — говорю, — у нас нет родственников. — А разве это не народ носит? — Нет. Родственники.
Потом я прихожу домой. У нас была одна комнатка, железная кровать стояла против двери. Вижу, мама с головой под кроватью и что-то там шурует. Я говорю:
— Мама, вылезай немедленно, я достану, что тебе надо. — Мойше, — говорит она из-под кровати. — Я вижу твои ноги, так вот, сделай так, чтоб я их не видела. Выйди. Я отошел, но все видел. Она вытянула мешок, из него вынула заштопанный старый валенок, из него — тряпку, в тряпке была пачка денег, перевязанная бечевкой. — Мама, — говорю, — откуда у нас такие деньги? — Сыночек, я собрала, чтоб тебе не пришлось бегать и искать, на что похоронить мамочку. Ладно похоронят и так.
Вечером я танцую в «Раймонде» Абдурахмана. В первом акте я влетаю на сцену в шикарной накидке, в золоте, в чалме. Раймонда играет на лютне. Мы встречаемся глазами. Зачарованно смотрим друг на друга. Идёт занавес. Я фактически ещё не танцевал, только выскочил на сцену. После первого акта администратор подает мне роскошный букет. Цветы передавали администратору и говорили, кому вручить. После второго акта мне опять дают букет. После третьего — тоже. Я уже понял, что все это- мамочка. Спектакль шёл в четырёх актах. Значит и после четвёртого будут цветы. Я отдал администратору все три букета и попросил в финале подать мне сразу четыре. Он так и сделал. В театре говорили: подумайте, Эсамбаева забросали цветами.
На другой день мамочка убрала увядшие цветы, получилось три букета, потом два, потом один. Потом она снова покупала цветы.
Как-то мама заболела и лежала. А мне дают цветы. Я приношу цветы домой и говорю:
— Мама, зачем ты вставала? Тебе надо лежать. — Мойше, — говорит она. — Я не вставала. Я не могу встать. — Откуда же цветы? — Люди поняли, что ты заслуживаешь цветы. Теперь они тебе носят сами. Я стал ведущим артистом театра Киргизии, получил там все награды. Я люблю Киргизию, как свою Родину. Ко мне там отнеслись, как к родному человеку.
Незадолго до смерти Сталина мама от своей подруги Эсфирь Марковны узнала, что готовится выселение всех евреев. Она пришла домой и говорит мне:
— Ну, Мойше, как чеченцев нас выслали сюда, как евреев нас выселяют ещё дальше. Там уже строят бараки. — Мама, — говорю, — мы с тобой уже научились ездить. Куда вышлют, туда поедем, главное — нам быть вместе. Я тебя не оставлю.
Когда умер Сталин, она сказала: «Теперь будет лучше». Она хотела, чтобы я женился на еврейке, дочке одессита Пахмана. А я ухаживал за армянкой. Мама говорила: «Скажи, Мойше, она тебя кормит?» (Это было ещё в годы войны).
— Нет, — говорю, — не кормит. — А вот если бы ты ухаживал за дочкой Пахмана… — Мамa, у неё худые ноги. — А лицо какое красивое, а волосы… Подумаешь, ноги ему нужны.
Когда я женился на Нине, то не могу сказать, что между ней и мамой возникла дружба.
Я начал преподавать танцы в училище МВД, появились деньги. Я купил маме золотые часики с цепочкой, а Нине купил белые металлические часы. Жена говорит:
— Маме ты купил с золотой цепочкой вместо того, чтоб купить их мне, я молодая, а мама могла бы и простые носить. — Нина, — говорю, — как тебе не стыдно. Что хорошего мама видела в этой жизни? Пусть хоть порадуется, что у неё есть такие часы. Они перестали разговаривать, но никогда друг с другом не ругались. Один раз только, когда Нина, подметя пол, вышла с мусором, мама сказала: «Между прочим, Мойше, ты мог бы жениться лучше». Это единственное, что она сказала в её адрес. У меня родилась дочь. Мама брала её на руки, клала между своих больших грудей, ласкала. Дочь очень любила бабушку. Потом Нина с мамой сами разобрались. И мама мне говорит: «Мойше, я вот смотрю за Ниной, она таки неплохая. И то, что ты не женился на дочке Пахмана, тоже хорошо, она избалованная. Она бы за тобой не смогла все так делать». Они с Ниной стали жить дружно.
Отец за это время уже сменил нескольких жён. Жил он недалеко от нас. Мама говорит: «Мойше, твой отец привёл новую никэйву. Пойди посмотри.» Я шёл.
— Мама, — говорю, — она такая страшная! — Так ему и надо.
Умерла она, когда ей был 91 год. Случилось это так. У неё была сестра Мира. Жила она в Вильнюсе. Приехала к нам во Фрунзе. Стала приглашать маму погостить у неё: «Софа, приезжай. Миша уже семейный человек. Он не пропадёт. месяц-другой без тебя». Как я её отговаривал: «Там же другой климат. В твоём возрасте нельзя!» Она говорит: «Мойше, я погощу немного и вернусь». Она поехала и больше уже не приехала.
Она была очень добрым человеком. Мы с ней прожили прекрасную жизнь. Никогда не нуждались в моем отце. Она заменила мне родную мать. Будь они сейчас обе живы, я бы не знал, к кому первой подойти и обнять.
Литературная запись Ефима Захарова