Против воли не осчастливить и не спасти.
И одной только воли — тоже ничтожно мало.
Как тебе объяснить? — я сжимаю в своей горсти невозможную нежность, и если бы разжималась,
как пружина, ладонь, — в этой силе моей любви уместился бы мир, полный сцепленности, скольжений,
всей твоей несвободы, как ты ее ни рви, отчужденности, осмысления, разных женщин.
Углубленного одиночества и тоски, темных улиц, подсвеченных снежным, а не фонарным
светом в сумерках, непричесанных, не таких, где домой возвращаешься радостным, дышишь паром,
предвкушая, как скоро согреет его уют, что сегодня она приготовит тебе на ужин.
Мир бы мог уместить и надежный ноябрьский юг с тем, другим ноябрем, что совсем безнадежно вьюжен.
Мир бы мог, он бы стал, ну, а главное — он хотел обнимать, окружать, собирать тебя по частицам,
согреваться до стона между горячих тел, отдавать тебе все без желания прекратиться.
Он бы смел, он бы, черт возьми, так это все умел, как в последний, как будто вдох — и тонуть под грузом,
совершенно без страха, что после наступит смерть, так как смерть никогда не разрушит такие узы.
Он бы смог, кислород мой, желанный, вторая жизнь, — даже волей одной, полупризрачной, эфемерной.
Только шепчет мне что-то: «Зажатой ладонь держи»,
потому что в другой — мир такой же, но в жизни первой.