Но каким могущественным ни казался губернатор, вопросы, которые требовалось обсудить на чрезвычайном январском заседании, не оставили безучастными деятелей комитатской управы. На повестке дня стояло проведение в жизнь старого комитатского постановления об обучении в школах на венгерском языке и уже упомянутое замещение должности исправника. Не оставляло сомнений, что Коперецкий стоит за венгеризацию, и не являлось тайной, что исправником он желает видеть Ференца Ности, но все же поднялась великая суматоха; против венгеризации школ объединились члены комитета национальностей, а их было, в общем, большинство, замещение же должности исправника волновало, главным образом, венгров, которых всегда больше интересуют второстепенные дела. Венграм безразлично, чему будут обучать мужицких щенков, но вот кто будет распоряжаться в Воглани, им далеко не все равно.
Резкие замечания строились на сравнениях, окрашенных всеми красками симпатии и антипатии. конце концов Фери Ности просто молокосос, шалопай и экс-подпоручик. Нужен он нам как собаке пятая нога! Если он императорский и королевский камергер, пусть и сидит себе у короля в каморке, пусть у других хлеб не отбивает. Исправником должен стать человек, выросший среди нас, свой, а не какой-то там полувельможа. Не бывать жилетке длиннее сюртука, где это слыхано, чтоб исправника превосходительством, а вице-губернатора всего лишь благородием величали.
Истый венгр за Йожи Каби должен голосовать. Он добрый, славный парень, потому и покатился вниз, что ручался за всех и каждого. Кроме того, он один из «многострадальных патриотов», так как в начале пятидесятых годов попался на пении «Марсельезы его величества», — все ведь слыхали его раз-другой у «Синего шара». Теперь-то над этими вещами только улыбаются, а в те безумные времена венгров в гнев приводила эта песня, повергала в отчаяние, наполняла сердца горечью — пока, наконец, высшие власти не обрушили на Каби свою месть: «Гм… Певчей птичке клетка пристала». А клетка эта находилась в Куфштейне[88], куда и увезли Каби на три года. Просто безбожно, из-за такого пустяка! Ведь самое большее можно было придраться к мелодии песни, сам-то текст черпался, так сказать, из королевско-императорской военной «словесности»:
Ах ты, австрийское коварство, И Фердинанд, и Франц, и Карл… От вас тошнит — и нет лекарства. У, чертов сброд, Чтоб ты пропал! Серб, валах, саксонизм с иллиризмом, Прюкнер, Ламберг, и Урбан, и Хурбан, Улич, Хейдингер, Лейдингер, Виммер… Чтоб ты вымер, Чертов сброд!
Словом, это было весьма хлестко придумано и в конце концов никому не принесло вреда. А если хорошенько вдуматься, так даже Йожи Каби не помешало. Три года отдыха благоприятно сказались на его голосовых связках, к тому же заключение возвысило Каби в глазах общества, и, выйдя на свободу, он мог стать, кем пожелает — да только никем он не хотел быть, пока светило солнце, вернее говоря, пока в округе водились добрые евреи; однако теперь, когда лица евреев при появлении Каби стали омрачаться, ему понадобилось исправничество.
Итак, не считая родственников и клики приближенных губернатора, все венгры стояли за Каби, только редактор Клементи в последний момент переметнулся на сторону его противника. Не беда, одна ласточка весны не делает! таких вещах нельзя потворствовать желанию губернатора. Все и считали выборы простой формальностью. Фери Ности даже не подумал приехать из Пешта, где слонялся целыми днями в компании всем известных бездельников. Попытка не стоит железнодорожного билета!
Утром перед заседанием все поздравляли Каби, и лишь губернатор таинственно улыбался.
— Ну-ну, может, еще по-иному все повернется, — заметил его высокопревосходительство, направляясь к подмосткам в зале заседаний.
— Не думаю, — возразил Тамаш Петроваи, тесть Каби, случайно оказавшийся рядом с губернатором.
— Неужто?
— Без яиц яичницу не изжарить, ваше высокопревосходительство.
— А вдруг чудо-повар объявится, дядюшка?
Открыв заседание, Коперецкий прежде всего назначил Малинку почетным главным нотариусом комитата (ему это ничего не стоило, а Малинке радость); затем вызвал адвоката Лиси, официального оратора, прозванного тараном, с которым уже заранее обо всем договорился.
Адвокат должен был изложить устав венгеризации; этот щупленький человечек обладал немалым красноречием, но, увы, из-за отсутствия верхних зубов слова его под языком расплывались, окутываясь шипящими либо свистящими звуками.
Поначалу он охаял парламентаризм, пригодный, по его мнению, только для развитых государств, где нужно решать лишь текущие дела; в странах же, где еще не заложены основы основ, парламентаризм выеденного яйца не стоит.
— Начал с Адама и Евы! — заворчал Балинт Пептеки, стоявший под галереей; его раздражали и лишали терпения ароматы, струившиеся сверху от женских локонов и платочков. Дома старик привык к запаху навоза да еще чеснока, который кладут в ростбиф и гренки, всякий ИНОЙ запах выводил его из себя.
— Слушаем, слушаем! — живо отозвались с разных мест, ибо в этом вопросе не было ни левых, ни правых, и чувства всех венгров были одинаковы.
Лиси тотчас же разъяснил, почему начал издалека. Ему хотелось доказать, что некоторые дела, являющиеся задачами одного государственного органа, незачем перекладывать на другой, если тот не способен их решить. Буйвол, разумеется, силен, но если он, скажем, станет прыгать так же лихо, как кошка, то непременно свернет себе шею, а с кошкой ничего не случится. («Правильно», — кивнул губернатор.) Поэтому пусть уж смелые прыжки совершают кошки. (Одобрительное оживление в группах правительственной партии.) Ответственные парламентские министры не сажают деревьев, которые спустя долгие годы дадут тень и принесут плоды, хотя в хорошо управляемом государстве стоит подумать и о будущем; министры не ликвидируют мелкие неполадки, касаться которых невыгодно или опасно для них лично, они охотнее сваливают это на будущие правительства, а неполадки пока разрастаются и становятся опасны для самого государства. Парламентские министры признают лишь те успехи, что достигаются сразу. Что им слава, которая придет через двадцать лет? Министрам надобно, чтобы их хвалили сегодня. Они на вечерние газеты работают. И нельзя на них обижаться: ведь каждое живое существо может набрать в легкие лишь столько воздуха, сколько ему в данный момент для вдоха необходимо, и столько воды выпить, сколько для утоления жажды нужно, за исключением, разумеется, верблюда, который и на будущее небольшой запасец делает, но верблюд всего два горба на спине таскает, а министр — четыреста с лишним![89]
Амбруш Пополницкий, депутат парламента от Боженнайского округа, толкнул локтем позевывавшего рядом Пала Ности.
— Гм. Это в наш огород. Станем отвечать?
— Зачем? Ведь он нрав.
Вслед за тем, употребив живописный оборот (с цитатой из Тьера), Лиси перешел к тому, что при данных обстоятельствах на обществе и комитате лежит священная обязанность укрепления венгерского духа и достигнуть этого лучше всего с помощью школы, путем проведения в жизнь статута, являющегося предметом настоящего рассмотрения.
Бурные возражения посыпались со скамей других национальностей, тотчас же поднялся пастор Шамуэль Падак, гигантского роста словак, которого за отвагу и поджигательские проповеди прозвали «лютеранским Капистраном"[90][91]. Его широкие плечи, огромная голова, косящие, налитые кровью глаза производили устрашающее впечатление. Падак был главным оратором словаков, проживавших в северной части комитата. Голос его мог быть нежным, как флейта, но при желании он усиливался до барабанного грома и потрясал души. иное время это не опасно (ибо душа к словаку лишь поспать приходит, надолго в нем не задерживается), и не опасно прежде всего потому, что господь по доброте своей подкинул в округу целую кучу саксонцев и валахов. Упаси бог, когда только одна малая национальность в наличии. Уж если из двух зол выбирать, так лучше, чтобы национальностей было несколько? там, где три национальности имеются, можно уже затевать игру — одна всегда козырем будет против двух других, а то и два козыря против одной, как придется. Этим обычно комитатскую политику стимулировали, на такой дипломатии предыдущие губернаторы держались, постоянно добиваясь на заседаниях победы, торжества воли венгров. Но в нынешнем несчастном вопросе (и зачем только понадобилось его вытаскивать?) поражение венгров было предопределено, так как все другие национальности против них объединились.
В тот момент, когда господин Шамуэль Падак начал речь, проворный помощник нотариуса Пишта Хорт, которому губернатор поручил роль wipp’a [92], подсчитав голосующих pro et contra [93], торопливо взбежал на возвышение доложить о результатах:
— Их на девять больше, чем нужно. Губернатор, безучастно грызя усы, обратился к Полтари:
— Что будем делать? Полтари пожал плечами.
— Если б я знал…
— Ты ж у нас комитатский мудрец.
— Хорошо бы пять голосов побыстрее добыть, — размышлял вице-губернатор. — Саксонцев нельзя, постесняются они друг перед другом хвосты поджимать. И валахов нельзя, те из-за попов своих не решатся. Может, со словаками испробовать, они люди мягкие. Только бы умолк этот Падак, а то настрополит их, взбудоражит речами своими.
— Лишить его слова? — с великой готовностью спросил губернатор.
— Упаси бог, этого закон не разрешает.
— Если позволите, я заставлю его замолчать, дядюшка Израиль, — таинственно зашептал помощник нотариуса, просунув голову между бароном и вице-губернатором. Его белокурые курчавые волосы, свежее румяное лицо резко выделялись между двумя облезлыми черепами. Коиерецкий уставился на вице-губернатора, ожидая, чтобы тот высказался.
— Прекрасно, братец, прекрасно, — сказал тот. — Поди затешись в толпу и придумай какой-нибудь хитрый фортель, соблазни парочку словаков сходить позавтракать, напои их, одним словом, почем я знаю… sapienti pauca [94] (лат.)], сделай, что можно. Цель оправдывает средства.
Пишта Хорт исчез и, словно шаловливый гном, стал возникать то здесь, то там. Вице-губернатору, следившему за ним глазами, казалось, будто он существует в нескольких экземплярах. Вот он затесался между членами комитета, а теперь на галерее с дамами пересмеивается. И тень, которая сейчас выскользнула из дверей зала заседаний, — тоже он.
Вице-губернатор подумал было, что теперь окончательно потерял Хорта из виду, но вскоре снова обнаружил его, стоявшего за спиной Падака; озорник делал вид, будто с величайшим наслаждением слушает цветистое библейское кваканье на словацком языке.
Господин Падак еще только начал говорить, многословно распространяясь об исторических предпосылках, он закладывал лишь фундамент речи, так что, судя по всему, она будет предлинной. Он гордо клеймил деспотичных потомков в общем-то благородной венгерской нации, которые готовятся ныне к покушению на славян. Ведь вот какое дело! Во времена Арпадов[95] словацкий язык всем был хорош, даже знаменитое «Надгробное слово», древнейший венгерский письменный памятник, написано, собственно, на словацком языке. Короли дома Арпадов комитатам словацкие названия давали. «Нови град» (Новая крепость) стал Ноградом, «Черни град» (Черная крепость) — Чонградом, а свое фамильное гнездо «Высокую крепость» они Вышеградом назвали; главнейшего приближенного, наместника венгерского короля тоже по-словацки нарекли — из «надворни пана» надоришпаном сделали.
— Ну и ну, — вновь заерзал Абруш Пополницкий и снова ткнул Пала Ности. — Опровергнем?
— Зачем? Ведь он не прав.
Венгры заволновались, знающие словацкий язык объясняли смысл речи остальным; священнослужитель с презрительной улыбкой смотрел на волнующееся море, однако спокойствие его было деланным; размахивая правой рукой, левой он нервно теребил концы традиционного белого воротника.
— Более того, уважаемое собрание, — продолжал он заносчивым тоном после небольшой артистической паузы, — я осмелюсь заявить, что древние венгерские короли даже в кругу своей семьи пользовались словацким языком. Словацкий был их родным языком.
— Ого! Ого! Докажите!
— Глубокоуважаемое собрание, достаточным доказательством служит то, что у нас было четыре короля по имени Бела, а имя Бела не что иное, как латинское Альбертус, Альбус, в переводе на словацкий звучащее как «Бела». Следовательно, венгерские короли даже сыновьям своим давали при крещении славянские имена…
И вдруг визгливый голос, словно ножницами, надвое рассек его речь. Голос шел с галереи. Все взглянули туда. Гм, уж не обман ли это глаз? Ведь это Бубеник, как видно, подвыпивший Бубеник, вне себя от возмущения:
— То ми лепшье вьеме. Мой пан там бол, кде крестили!
Реплика с галереи была событием чрезвычайным, в особенности потому, что подал ее totum factum [96] губернатора, это возбудило в зале шумное оживление, но сквозь хохот вдруг прорвалось резкое: «Ай!» — и всеобщее внимание обратилось в ту сторону, откуда раздался крик. Он вырвался из горла могучего великана-оратора. С выпученными от ужаса глазами, обеими руками схватившись за пояс, словно у него спина треснула пополам, скорчившись в три погибели и вопя что есть силы, как раненый пес комондор, Падак ринулся прочь из зала. Следом за ним поспешили члены комитета, убежденные, что свет их очей рехнулся. Кое-кто даже робко сторонился, а ну, как сбесился и укусит?
зале воцарился настоящий хаос. Что такое? Что с ним произошло? И что кричал ему камердинер губернатора? Кто знает? Кто слышал? Должно быть, он выкрикнул нечто ужасное, и это сокрушило Падака, как секира — быка.
Теперь венгры, саксонцы, румыны — все столпились вокруг редактора Клементи. Он сидел на самом краю зеленого стола, стенографируя выступления. Сей светоч мысли все услышанное с ходу умел перевести на венгерский (выпуская слова уже переодетыми в мадьярский наряд) и в таком виде набрасывал на бумагу. Клементи-то наверняка известно, что прокричал Бубеник.
Разумеется, ему это было известно, и он тотчас же прочел подлинный текст, который звучал так: «Нам это лучше знать! Мой господин был там при крещенье!» Ну и ну, вот странно! Теперь-то люди и перестали хоть что-нибудь понимать.
Ведь тут ни складу, ни ладу! Выходит, реплика на словацком языке не раскрыла никаких тайн или преступлений, от чего Падаку стало бы так худо? Ведь это ж ничего не говорящая чепуха, вернее много говорящая, но скорее о том, кто ее произнес, ибо из нее ясно, что он просто помешанный. Однако Клементи поручился за здравый рассудок Бубеника.
— Он не сумасшедший, а плут. Любит своего хозяина вышучивать, как подвыпьет. Бароны Коперецкие всегда ведь хвалятся, будто их предок был восприемником какого-то нашего короля, не помню точно какого, тогда, мол, они и залезли в долги.
— А ну, коли правда?
— Бог знает! Трудно доказать обратное.
Наступившее замешательство вице-губернатор пожелал использовать в тактических целях и предложил Коперецкому установить тишину; вдруг удастся поставить вопрос на голосование сейчас, когда около десяти избирателей-словаков отсутствуют, А объявив голосование, можно приказать закрыть двери зала и судьба статута будет обеспечена.
— Она и так обеспечена, — спокойно ответил губернатор, н все же потряс колокольчиком.
Бесплодный труд. Звук колокольчика терялся, словно жужжание мухи в кузне, а когда шум стал стихать, поднялся саксонец Рудольф Вольф, владелец бонтоварского кирпичного завода, и обрушился на статут по-немецки. Едва он произнес пять-шесть фраз, как, угрожающе жестикулируя, вернулись словаки. Всем было любопытно узнать, что же случилось с Падаком. Постепенно из уст в уста просочились сведения: ничего примечательного не произошло, с Падаком, слава богу (это добавляли словаки), никакой беды не случилось, просто он малость испугался и сейчас вернется, только переоденется сначала в своем номере в «Синем шаре». А по правде говоря, жаловались они, очень это грубая проделка, глупейшее покушение на высокий принцип свободы слова, — какой-то негодяй по-воровски, из-за спины сунул за воротник рубашки его преподобия ледышку величиной с голубиное яйцо, она скользнула неожиданно по голой спице, вызвав ужасное чувство: господину Падаку показалось, будто тело его разрубили пополам холодным острием сабли. Не удивительно, что бедняжка преподобный вышел из себя… Но это не останется без примерного наказания. Господин Вольф, обычно демонстративно носивший в петлице пиджака василек, разумеется, лишь в начале лета (в такое время, как сейчас, он носил лишь парик, хотя и не демонстративно), также принадлежал к многоречивым ораторам. Его речи не зажигали, не производили эффекта, а скорее усыпляли венгров (впрочем, и это кое-что значит). Вольфа не очень беспокоило сие обстоятельство, он, казалось, даже не замечал членов благородного самоуправления и, будто верующий, что обращается к отсутствующему воображаемому существу, бросал обвинения варварам-мадьярам. Перед его мысленным взором витал, должно быть, силуэт Бисмарка или старого Вильгельма. Он только еще начинал речь, вспомнив о гаммельнском крысолове, чарующим звуком волшебной флейты заманившем сюда саксонцев, которых теперь изгоняют шовинистическим тарарамом, как вдруг один из стоявших у дверей зала гайдуков передал ему телеграмму. Редкие нервы и редкое красноречие могут устоять перед нераспечатанной телеграммой. Мысль о ней забирается человеку в голову и сверлит, как жук-точильщик, разум от неопределенности колеблется между любопытством и страхом. Некоторое время господин Вольф пытался сопротивляться, однако долго не выдержал. Рассеянной скороговоркой произнося слова, он теребил листок в пальцах, пока, наконец, не вскрыл телеграмму. Суперинтендант[97] сообщал ему, что прибывает двенадцатичасовым поездом и остановится у него.
Господин Вольф был усердным церковным пресвитером, а кроме того, весьма высоко ценил епископа и возможность оказать ему гостеприимство почитал за великую честь. Его тотчас же охватило величайшее беспокойство, в голову не приходило ни одной острой мысли, он стал запинаться и то и дело поглядывать на часы. Ого, уже половина двенадцатого, а дома еще ничего не знают и даже не начали обед готовить! И на вокзал надо поспеть, да неплохо бы еще маленькую делегацию сколотить для встречи.
Как это ни стыдно, однако самый большой повелитель — необходимость; к всеобщему изумлению, Вольф быстренько закончил, как говорится, скомкал свою речь, а затем посовещался с несколькими авторитетнейшими единоверцами и в большой спешке вместе с ними покинул зал заседаний. Но это прошло незамеченным, так как общее внимание обратилось на вернувшегося Падака, которого приверженцы встретили, будто мученика, кликами «слава».
Пишта Хорт позаботился предупредить президиум о благоприятно сложившихся обстоятельствах; вбежав на помост, он доложил губернатору:
— Восемь штук избирателей-саксонцев отбыли на вокзал встречать епископа.
— Я и не знал, что сегодня епископ приезжает, — заметил вице-губернатор, который тоже исповедовал лютеранство. Шиита Хорт хитро подмигнул ему:
—' Не удивительно, ведь и сам епископ об атом не знает.
— Вот тебе и на! Но тогда это бесполезно, они сейчас вернутся. Вице-губернатор едва сдерживался, чтобы не прыснуть со смеху.
Из проделки Хорта и на самом деле нельзя было извлечь конституционной выгоды, ибо тотчас же взял слово хурбанист[98] доктор Мотика. Это был адвокат, известный болтун, прозванный из-за резкого голоса «Перочинным ножом». Если он быстро закончит, надежда еще не потеряна. Однако этот перочинный нож не так-то легко закрывался.
Губернатор тихонько дремал на возвышении, вице-губернатор рисовал птичек на чистом листе бумаги, члены комитета болтали, сбившись в группки. «Пусть конь побрыкается, потом он снова потянет, — призывал к терпению окружавших его единомышленников Пал Ности. — И не перебивайте, скорее замолчит». Но говоруны не умолкали. После ораторов крупного калибра стали выступать их сателлиты, мелкие карьеристы и просто придиры, у которых строительного кирпича нет и в помине, но имеются камешки, чтобы бросать в противника. Хотя они быстро сменяли друг друга, все же выступления закончились лишь в половине второго речью Тимофея Уля (в Бонтоваре его прозвали Ультимо), который заявил, что скорее утопит собственных детей в волнах Дика, чем пошлет их в венгерскую школу.
Господин Ультимо и впрямь оказался последним оратором[99], но это уже не имело значения, так как саксонцы еще в половине первого вернулись обратно недовольные, — епископ, по-видимому, опоздал на поезд. Полтари легонько коснулся руки губернатора, тот вздрогнул.
— Вопрос исчерпан. Ораторов больше нет. Коперецкий, сидевший до сих пор втянув голову в плечи, вдруг вскинулся, сурово глянул на колыхавшуюся толпу, из которой слышались выкрики «голосовать», потряс колокольчиком, а когда наступила тишина, твердым громыхающим голосом, отозвавшимся эхом в старых стенах, произнес:
— Поскольку никаких доводов или возражений против предложения члена комитета господина Лиси я не слышал, объявляю решение: принято единогласно.
Будто ураган внезапно просвистел по лесу, закачал со страшным гулом деревья, и ветви их, сплетаясь, вступили в жестокую схватку — так прорвалось безмерное возмущение; в душном, насыщенном густыми парами, почти кашеобразном воздухе замелькали сотни рук, выражавших угрозу, протест или удивление, и неразличимые выкрики слились в оскорблявшую уши и нервы какофонию. Даже венгры были поражены и поглядывали с недоумением то на губернатора, то друг на друга. С носа Полтари слетели очки, скатились с кафедры на пол, одно стекло разбилось. Ности покачивал головой. Главный нотариус ногой отбросил из-под себя стул и хотел было сойти с помоста, но навстречу ему уже рвались представители национальных групп, лезли, словно быки на красное сукно, со страстными воплями, из которых можно было разобрать лишь отдельные возгласы: «Ого! Как бы не так! Еще чего захотел Сначала голосовать! Да где это слыхано? Он что, спятил?» и т. и.
Отважный Вольф с бледным от гнева лицом прыгнул прямо на помост. Коперецкий, бросив на него строгай взгляд, сердито схватился за отвязанную саблю, лежавшую на столе.
— Что вам здесь угодно? — загремел он. На мгновение воцарилась тишина.
— Наши права! — закричал Вольф, задыхаясь. — Прошу поставить вопрос на голосование!
— Этот вопрос снят с повестки дня, — ответил губернатор удивительно изменившимся кротким голосом, — я уже вынес решение.
— Но ведь это беззаконие! Вы вынесли решение на ложном основании, будто никто не выступил против предложения Лиси, — возмутился господин Вольф теперь уже на чистейшем венгерском языке. — Кровь закипает, когда видпшь, что такое еще возможно! Взываю к вам, венгерские братья, судите вы о случившемся! Мы ведь живые люди, у нас имеются уши, и есть, наконец, среди нас джентльмены. Господи, да мы с утра только и делаем, что выступаем против предложения Лиси, я сам в том числе — На хитром лице Коперецкого отразились все признаки искреннего сожаления и раскаяния.
— О боже мой! — огорченно, с какой-то наивной растерянностью и словно про себя сказал он. — Как жаль, что так получилось, но откуда мне было знать, высокоуважаемый друг, что вы выступаете против, если я не понимаю по-немецки!
Насмешливые ухмылки заиграли на лицах оппозиционеров, услышавших столь жалкую отговорку, а мадьяры погрузились в гробовое молчание, которое вдруг, словно бритвой, разрезал своеобразный голос доктора Мотики:
— А я разве не выступал против? А?
— Вероятно, вполне возможно, — спокойно ответил губернатор. — Но я-то ведь и словацкий не знаю.
Ничто, даже деньги, если их начать транжирить, не исчезает с такой молниеносной быстротой, как уважение и авторитет; зал разразился неистовым хохотом. Что? Он словацкий не знает? И он смеет это утверждать? Ну уж это plusquamdialecticat Risum teneatis amici! [100]
— Но, господин губернатор, всем известно обратное, вспыхнул Шамуэль Падак, тряся головой. — Разве не по-словацки вы беседовали со мной и моими товарищами вчера вечером на примирительной конференции? Я спрашиваю ваше высокопревосходительство, неужто вы осмелитесь отрицать перед лицом комитата то, что, между прочим, известно всему свету и что происходило на глазах стольких людей?
Коперецкий и на сей раз не смешался, не покраснел, как случается с человеком, уличенным во лжи, напротив, он спесиво откинул назад голову и высоко поднял шляпу, украшенную перьями цапли, давая понять, что хочет говорить.
Мучительное напряжение, последовавшее за перепалкой, родило глубокую тишину, даже кашлявших утихомирили нетерпеливым шиканьем: вот сейчас-то уж поднимется шум — еще бы, ведь кое под кем кресло треснет! Из этакой беды уже не выкарабкаться! Слушайте, слушайте!
— Да, верно, — медленно, с расстановкой начал губернатор, — вчера я беседовал с вами, господа, по-словацки и вообще часто и со многими говорил и не раз еще буду говорить по-словацки, потому что я люблю этот язык, но, господа (тут лицо его вдруг загорелось, он даже похорошел, а в голосе у него зазвенел металл, тот самый, из которого чеканят мелкую монету, идущую на подкуп публики), когда я облачаюсь в эту одежду, повторяю, господа, в эту одежду (и он ткнул указующим перстом в рубиновую пряжку на своей вишневой венгерке), то из трех богов я выбираю четвертого, бога венгров, из всей земли вижу лишь малую частицу ее — венгерскую родину, и все языки забываю, помня лишь один — венгерский язык!
Ну и шум тут поднялся, но вовсе не от треска губернаторского кресла, а от неистовых приветственных кликов. Депрессия перешла в другую крайность, — так сплетенные ветви, внезапно освободившись, с огромной силой взметаются ввысь. Поистине венгров охватило упоение победой, они купались в воодушевлении, размахивали платками, шляпами; одна эффектная фраза разбудила в них тигра, что, скаля страшные клыки, всегда готов кинуться на врага. Представители национальностей сразу съежились, притаились, точно глухой поросенок во ржи. Только Тимофей Уль рискнул бросить страстную реплику, но он, вероятно, был под хмельком, ибо трезвый на это не осмелился бы:
— Ах, значит, вам по вкусу это позорное беззаконие? Возмущение было неистовым. Счастье еще, что комитатские
мужи теперь сабли не носят, не то Тимофея Уля постигла бы та же участь, что некогда Раковского и Околичани на Сословном собрании в Оноде[101], а это было бы весьма прискорбно, более того, поистине трагично, так как господин Уль имел честь быть каждодневным партнером губернатора по игре в тарок и, кроме Уля, во всем Бонтоваре и на десять миль окрест лишь один человек, одноглазый полковник в отставке, знал эту игру (тут играли только в фербли), вследствие чего господин Уль был третьим незаменимым.
Словом, губернатор сам поспешил отвлечь от него внимание, уняв возмущение взмахом руки, как Нептун ветры.
— Слушайте! Слушайте!
— Насколько мне удалось разобрать в шуме, уважаемый член комитета господин Уль упомянул о беззаконии. Ну-с, я признаю это в том случае, если мне покажут закон, обязывающий меня знать немецкий или словацкий языки.
— Правильно, верно! Нет такого закона! Да здравствует губернатор!
— Vitam et sanguinem pro comite nostro! [102] — заорал старый Иштван Палойтаи, самый упрямый вожак оппозиции. — Склоняю перед ним свое знамя!
За этим эпизодом последовала восторженная овация в честь губернатора, длившаяся несколько минут, поэтому он смог продолжить не сразу.
— Вы не можете назвать такой закон, не так ли? А вот л могу показать вам закон, в котором говорится, что после вынесения решения всякая дальнейшая болтовня бесцельна. А коли так, перейдем дальше, уважаемое собрание! На повестке дня замещение освободившейся должности вогланьского исправника. Выдвигаю кандидатуры Ференца Ности и Йожефа Каби.
— Каби, Каби, Каби! — Воздух наполнился криками. Сотни и сотни «Каби» бушевали и перекатывались по залу. Представители национальных меньшинств, закусив губы, стали покидать вал, чтобы вдоволь пошуметь и погрозить за дверьми — делать это в помещении было неблагоразумно; те, кто остался, тоже выкрикивали имя Каби, зная, что выступают против губернатора, и лишь кое-где раздавались совсем скромные и не слишком громогласные одиночные выкрики: «Ности».
Его высокопревосходительство сдвинул брови, словно разгневанный Юпитер, затем, слегка приподнявшись на стуле, сунул саблю под мышку.
— Я слышу, — твердым, вызывающим тоном произнес он и в глазах его сверкнули зеленые огоньки, — большинство желает Ференца Ности. Настоящим заявляю: избран Ференц Ности! Больше вопросов нет, собрание закрыто.
На какой-то момент изумление заморозило рты. Возможно ли? Хорошо ли они расслышали? Верить ли собственным ушам? При мелких оскорблениях толпа огрызается сразу, но огромная несправедливость вызывает головокружение, как сильный удар кулаком. Мадьярам, казалось, не хватало воздуха; слышалось только сдавленное шипение. Представители национальностей издевательски выкрикивали:
— Вот-вот! Этого вы добивались? Ну, теперь орите «да здравствует губернатор», растяпы! Смертельно бледный Иожеф Каби вспрыгнул на зеленый стол.
— Неужто позволим, граждане? — прохрипел он. — Ведь мы в большинстве!
А губернатор между тем с непоколебимым спокойствием спускался с помоста как человек, удачно закончивший дело. Кто-то побежал к нему, чтобы уговорить добрым словом, вернуть обратно, другие, напротив, беспомощно кричали, переспрашивали друг друга, метались, потеряв головы, ужасались и искали своего главу, вожака партии Каби — седовласого Иштвана Палойтаи, который только что положил к ногам губернатора словесный букет своего преклонения.
— Где Палойтаи? Куда делся Палойтаи? Что говорит Палойтаи? Послушаем Палойтаи!
Однако Палойтаи, самый почтенный старейшина комитата Бонто, всегда злющий, словно паприка, на сей раз лишь пожимал плечами.
— М-да, братцы мои, — произнес он, наконец, очень недовольно в свойственной ему старинной крестьянской манере, — раз уж мы съели весьма лакомое жаркое из фазана, пожалуй, придется теперь проглотить и лягушку, хоть и отдает она горечью.
Хочешь — не хочешь, а пришлось с ним согласиться. «Раз мы встретили ликованием одно беззаконие потому лишь, что оно нам приятно, нечего теперь хныкать из-за другого». Так Фери Ности стал вогланьским исправником.