Деревня умирала. На трухлявом чурбане сидел дед. Он был похож на вырезанного из дерева идола то ли Перуна, то ли Сварога. Черты лица исчезли под оползнем морщин, взгляд застыл, увяз в раздолье сорной травы, которая вставала лесом с человеческой рост на брошенной земле, удобряемой годами. Дед сидел, настраивая тональность души на прозрачное звонкое утро, на покосившиеся пустые избы, на сгоревшие остовы домов.
Когда-то тут было много людей, двадцать восемь семей вели свое хозяйство. Жили не богато, но в мире: если нужно подсобить, всегда помогали друг дугу. Родился дед тут, седьмым ребенком в семье, тут же вырос и состарился. Работать пошел не в поле, устроился учителем в местную школу, преподавал грамоту младшим классам. Тихо жил и смотрел, как умирает его деревня. Первой уехала молодежь: большие города, красивая жизнь и легкие деньги были куда перспективней танцевального зала в конюшне и инструментов в сарае. С развалом совхоза появился дефицит работы, не было тракторов, на всех жителей осталось тридцать голов скота, хозяйство пришло в упадок. Новых детей не появлялось, прежних увезли и школа закрылась. Чтобы как-то прожить, дед разбил огород, выращивал овощи, разводил птицу, этим и держался.
Уезжали по одному, кто побогаче подался в Москву, другие бежали из деревни в ближайшие поселки. Уживались как могли, но все же не до конца смешались с городскими. Выделялись не только и не столько говором, сколько иным: из окон маленьких квартирок этих людей, привыкших к земле, сроднившихся с нею, рвались наружу целые сады. Не смогли расстаться с привычным укладом, сажали дома, в горшках, хоть как-то воссоздавая близкие душе условия. Последние люди уходили зимой, на лыжах — дорог к тому времени уже не осталось. Какое-то время после этого на останки деревни еще приезжали странные люди, залезали в опустевшие дома, пели, пили, а потом дома горели. Тушить их не было ни сил, ни возможности. Но потом перестали появляться и пришлые.
Люди ушли из деревни, а дед остался. Местным старожилом, этаким лешим, потерянным среди когда-то жилых изб, сквозь полы которых прорастала трава. Хранителем воспоминаний о жизни, которая кипела когда-то на этих улицах, ныне превратившихся в нехоженое поле, усеянное ржавым железом, развалившейся утварью — следами прошлого. Некуда ему было идти. Некуда и незачем. Бабка, жена его, тоже из местных, почила с миром пару годков назад. Он тогда погоревал, взял лопату и сам закопал ее позади дома, в котором бок о бок прожили они столько лет. А теперь как-то не хотелось бросать ее тут одну, в этом запустении, где больше не звучит не то что смех детей — простой человеческий голос. Да и возраст уже не тот, чтобы привыкать к новому.
А давеча вот приезжал молодой парнишка, назвался журналистом, говорил, что пишет о состоянии деревень. От него дед узнал, что такая же участь у каждого четвертого поселения. Молодой человек спрашивал не страшно ли ему тут одному, а дед думал про себя, что боязно, но не пустых домов, не одиноких ночей, не кабанов, копающих по ночам остатки картошки с полей, и даже не волков, задравших последнюю дворняжку. Боязно ему понимать, что нет больше дома. И горько перед тем, как спокойно помереть, видеть деревенскую площадь с провалившейся внутрь себя часовенкой, да с лопухами по плечо. А еще знать, что никто не закопает тебя рядом с бабкой.
Потом довольный разговором журналист уехал, а старик замер, вглядываясь в горизонт. Пустота ползла к нему из выбитых окон, в которых он еще помнил лица его знакомых. Пустота сидела, свесив ноги, на завалившимися на бок, плохо видимым под плющом трактором и ждала. Пустота пела ветром в комнатах обезлюдевшей школы, играя с пылью на засыпанном землей полу. Пустота кралась по кладбищам опавших листьев, бывших когда-то фруктовыми садами. Деревня умирала, а старый дед, похожий на деревянного идола, из последних сил цеплялся за жизнь, потому что знал, что его дом, его деревня умрет вместе с ним.