Человек тридевятую вечность сидел над женою,
Положив на живот ей ладонь — как огромное ухо.
Где-то плакала птица — сквозь ветер и дождь за стеною,
Долгожданный — в жене — кто-то третий ворочался глухо.
Тридевятую вечность не сохла и липла рубаха.
Нет, не трус он, не трус… В одиночку ходил на медведя.
Но большой — в пол-избы, как ребёнок, заплакал от страха,
Оттого, что никто не поможет, никто не приедет.
Не стонала жена. Виновато ему улыбалась.
А в ночи — затмевала Голгофу стенаньями птица.
И хотелось кричать и метаться. Порою казалось —
Это плачет ребёнок, который не может родиться.
О, как птица страдала! И боль отзывалась тупая,
Распирая виски, загибаясь в вопрос без ответа,
И качалась в бессоннице лампочка полуслепая,
И секла по глазам утомлёнными розгами света.
Он рванулся во двор — остудить раскалённые вопли,
По дороге ружьё заграбастал в огромную руку
И — пальнул в темноту. И — рыдания птицы замолкли…
Он отлично стрелял. И навскидку, и даже по звуку.
Но застреленный плач возродился — в жилище угрюмом,
За окошком жена омывала ребёнка над тазом…
Опершись на ружьё, он стоял и покачивал думу…
То жалел, что убил… То пугался: а если б промазал?