За грудину был нежно осколочек ввинчен острый, от него не дышать — только градом ронять мне слёзы: то хрусталь, флюорит, перламутровый крупный жемчуг ткут мне славу сильнейшей из ныне живущих женщин.
Ткут мне славу смутьянки, прелестнейшей самодурки — вот летят в меня клички, и камни летят, окурки — мне позорный стал столб вдруг роднее, чем дом мой отчий: мы с сестрою Гордыней вдвоём у него хохочем.
И смешно нам до колик, до рвоты нам с нею жутко: что нам стыд и позор, ведь когда наступает утро, мы себя с ней глодаем, справляясь без ротозеев, и вгрызаемся в хвост свой, в единого слившись змея.
Ты груба, мне сказали, не стала железной леди. Из тебя что лепить, так фигурку из мягкой меди. Пластилин или тесто, податливый слабый пластик, мы тебя изомнём, а потом на свой лад покрасим.
Будешь куклой висеть, и пустые глазницы-дыры никогда не увидят сияний, небес и мира. Поделом тебе, падаль, шатающийся покойник, чтоб не мнила себя хоть сколько-нибудь достойной.
***
У него не железо — покрепче что есть под кожей. То ли зависть берёт, то ли мной овладеть он может — мне неясно пока, я смотрю на него — на Бога — и невольно прошу и меня перешить глубокой.
И невольно прошу для себя вот такой же мощи: напоённой огнём, ни пред кем никогда не ропщет. Небожитель бесспорный: то доблестный, то кровавый, он родился сильнейшим, своё чтобы брать по праву.
Он родился сильнейшим. И всё же меня он нежит. А я ведьма, лесавка, коварная злая нежить, но лащусь, как котёнок, и льну я к его ладоням: никаких, кроме этих, рук мне вовек не вспомнить.
Он мне друг, он любовник, с мечом неприступный воин; он учитель мне, брат, непреклонно идейный стоик. И мне ясно как день: я ребро его, капля, семя. Я однажды взойду, буду стая ему и племя,
Кровь от крови его и достойнейшей из достойных: разольюсь не речушкой и мелкой ничтожной поймой — взгроможусь океаном, и волнами на подъеме я сойду со столба,
Чтобы только
Стоять с ним
Вровень.