Эсфирь Гольденберг щупает товар от головы до хвоста, нюхает жабры.
Торговка обмахивает рыбу веткой:
— Берите, мадам, не пожалеете, двести за кило.
— Соня, солнце моё, какие двести? Сама не видишь? Тебя обманули: это же дрек, а не щука!
— Да нет, наша это щучка, теть Фира, я вам говорю. Из водохранилища, Бахчисарай! Я вот сама домой брала, и ничего.
— Домой? Уже брала? С ума сошла! Тогда ешь сама, детям не давай.
— Так таки щука тока вчера поймана, воля ваша, Эсфирь Абрамна! Или поищем судачка?
— Слушай, Мария, не морочь голову! А фишкнэйдл зол дир штэлн ин халдз!
— Не подскажете, как это на идише, забыла?
— Чтоб рыбный тефтель застрял у тебя в горле.
— Ага, ага… Ну, спасибо… Значит, вот так вы нас?
— Беру за сто пятьдесят и бывай!
— Сто восемьдесят!
— Сто семьдесят пять! Ни тебе, ни мне! Давай уж, заворачивай, мухи съедят!
Тетя Фира существует отдельно среди других себе подобных — в персональной башне из слоновой кости.
Когда-то ее семья жила в Одессе.
Отойдя от прилавка, она дышит тяжко, свистит, астма.
Ступает, переваливаясь с ноги на ногу, как фарфоровая утка-копилка, у нее спина и ноги, ворчит сама с собой.
— Ви слыхали?.. У нас… на Привозе… идешь с утра к Изе Хаймовичу… А он!
Я вам, говорит, мадам Гольденберг, продам такую рыбу! Ой! Которую можно сесть и скушать. А не такую, что можно лечь и умереть. А?.. Так-то вот, дети!
Щучка молодая, старые тиной пахнут.
Мякоть уйдет на фарш, кожа и косточки для навара.
Чулком снимет она со щуки кожу, прибавит мякоть кефали, для вкусу, нафарширует с луком.
При наступлении Субботы тетя Фира накроет стол на шестерых.
Зажженные свечи отразятся в трюмо.
Вытащит из фотоальбома желтые фотографии, фигурно-обрезанные. А также некоторые довоенные, на картоне.
У каждой тарелки — по бокалу, по куску халы и по фотографии: вот тебе, Эдуард, тебе Циля, тебе Борух, тебе Роза, тебе Муня, тебе Мойше…
Она нальет себе вина — за тех, кого нет, и кто нескоро приедет в гости.
Точнее — никогда.
Поплачет и улыбнется.
Чем старше народ, тем больше в нем печали.