Любимая, я безусловно и точно умер, смешавшись с тенями столетних колонн дворца. Нельзя поучать буревестников, сидя в трюме,
нельзя в одночасье стареть, не измяв лица. Любимая, здесь всё потрескалось, обветшало.
Здесь выбиты стёкла и крыша течёт, увы.
Я видел вчера четверых, молодых и шалых. Они так смеялись, как раньше смеялись Вы.
Вот что характерно — травой поросли погосты,
но я ещё помню, как пахнут у Вас духи. Достаточно времени, чтобы смотреть на звёзды,
придумывать песни и даже писать стихи.
Из первого слова побегом дрожит второе.
А Вы хороши, Вы несёте себя, как флаг.
Страна не Советов — советчиков — ходит строем.
Я думаю — я бы не смог. Извините, так.
Здесь небо стекает по сумрачным водостокам, особенно ночью.
Особенно по весне.
Посмертие, милая, радостно, но жестоко, когда невозможные сфинксы мурлычут мне. Они не про рай, не про ад. Они где-то между, давно в стороне от людей, от войны, от драм.
Любимая, делаю храм для своей надежды. Возможно, для Вас. Это будет отличный храм.
Внутри — ни свечей, ни икон, а играют дети. Терзает гармонику Павел. Хрипит винил.
И служит заутреню юго-восточный ветер в дырявой тельняшке.
Стучится в ворота Нил.
Любимая, разве Вам больше по нраву крипта?
Здесь нет экскурсантов, зато и закрытых касс.
Здесь сфинксы поют
про бескрайний песок Египта с красивой, весьма древнерусской тоской о вас.
Наверно, в хмельном кабаке
за стаканом граппы из темной бутылки,
что в среду вручил отлив,
я стану батистовым следом кошачьей лапы, и Вы наконец-то узнаете, как я жив