САНИТАР: «В больницу я пришел, потому что болела совесть»
В больницу я пришел работать, потому что болела совесть. О том, что некому помочь неподвижным больным людям, которых все бросили, я узнал из радиопередачи. И подумал: «Это мне и нужно». Я приходил в воскресенье, переодевался, и вместе с еще одним человеком по имени Сергей мы решали — кому где убирать. Надраивая пол в коридорах и палатах (а в этом, поверь, мало приятного), мне приходилось смирять собственное «я», что по непонятной причине приносило душе некоторое облегчение.
Вместе с нами работали юные девочки-медсестры, студентки училища при больничном храме. И они иногда подзывали меня помочь перевернуть или покормить больного. Мне было удивительно видеть человека, который даже не мог поднять руку, чтобы съесть ложку жидкого супа. Я кормил его, как когда-то своего маленького сына, и думал о том, в чем он провинился, что стал никому не нужен, оказавшись в таком состоянии. О том, что у него есть родственники, я узнал из разговора медсестер.
Однажды мы вдвоем с Сергеем помогали сестричке поменять белье под стариком. Старик был весь высохший и серый, как дерево, выброшенное на берег горной рекой, но почему-то оказался очень тяжелым. Я несколько раз спросил его, удобно ли ему лежать. Но он молчал, уставившись неподвижным взором в потолок. «Миленький, он в коме», — ответила сидящая рядом старушка в платочке. Это был ее муж.
Другой раз я убирал в палате, где было лишь два человека. Один из них лежал на кровати и прерывисто дышал, широко открыв рот. Я вышел, чтобы сменить воду в ведре, а когда вернулся — сестра уже закрыла его лицо белой простынью.
— Он умер, — просто сказала она на мой вопросительный взгляд.
— А как его имя?
— Анатолий.
Мы переложили Анатолия на каталку и отвезли в конец коридора, закрыв ширмой.
— Он крещеный? — спросил я Веру Алексеевну, старшую по этажу.
— Да, — ответила она. — Можешь за него записку подать. Мы их всех в наш поминальный список заносим.
И она показала листок бумаги на стене с именами.
Глядя на юных девочек-медсестер, я не мог взять в толк, почему они здесь работают. Зарплата смехотворная, работа — врагу не пожелаешь. Мне вспомнилась сцена, когда муж приехал навестить больную жену, оба были уже преклонного возраста. Она могла передвигаться только на специальной коляске, охватывавшей талию по кругу. Он неотступно был рядом.
Сколько «помоев» вылилось на голову несчастного! Говорила она громко, с воодушевлением, и, хотя в коридоре никого не было, я уверен — слышали ее многие.
А он молчал, понурившись. Потому что любил ее и понимал, каково ей сейчас. Случайно наши взгляды встретились. Сколько страдания, скорби и стыда было в его глазах. А она все говорила, не обращая на меня никакого внимания. Очевидно, что и медсестры порой становились объектом раздражения престарелых больных женщин.
Как-то я спросил одну из них, Татьяну, что помогает ей терпеть всю эту мерзость от совершенно посторонних людей, которые должны быть счастливы, что хоть кто-то выносит за ними судно. «Молитва и сознание собственного несовершенства», — ответила она. И добавила смущенно: «Я не представляю, как можно жить по-другому и заниматься чем-то еще».
Однажды я застал Татьяну в палате, где можно было задохнуться от запаха крови, смешанного с запахом человеческих испражнений. «Наверное, так пахнет в аду», — мелькнула у меня мысль.
На кровати лежал раздетый донага мужчина. Татьяна обмывала его и меняла белье. Делала она это так виртуозно, быстро и легко, словно мыла окно. Как у нее хватило на это душевных сил, не знаю. Позже я увидел ее, стоящую в храме на молебне.
После работы все, кто помогал, приходили в комнату для санитарок и обедали. Еда была не вкусная, но сытная. Мы говорили о разных вещах, окно было распахнуто в парк, и сквозь листву деревьев доносились музыка и голоса людей.
«Как все это странно, — думал я, слушая разговор медсестер. — Вот здесь, в больнице, каждый день кто-то умирает, а совсем рядом, за ее стенами, люди едят, пьют, радуются жизни и им невдомек о трагедии, которая совершается здесь. Пройдет время, и, может быть, кто-то из них окажется в этих больничных палатах, а другие, новые, будут также радоваться жизни вместо них. И от этого ощущения простоты и естественности жизни душа моя почему-то немела».
Я не помню уже, по какому поводу Вера Алексеевна заговорила на эту тему. «Я не хотела делать аборт, — сказала она. — И если бы хоть один человек, муж или его родители, поддержали меня, я не убила бы свое дитя. Не надо было никого слушать».
Я молча смотрел на нее и не знал, что сказать. Она назвала причину, из-за которой я пришел работать сюда.
Я вспомнил, как в день, когда моя будущая жена легла под нож, я пришел в храм к иконе «Всех скорбящих Радость» и, купив большую свечку, поставил на подсвечник, помолившись о ее здоровье. И как перекривило и согнуло мою свечу. Тогда я распрямил ее, но она скривилась вновь. А я-то считал себя православным. Ездил по монастырям, писал гневные статьи в православной прессе, исповедовался, причащался, молился… А потом сказал своей любимой: «Делай аборт!»
Ночью мне приснился наш нерожденный ребенок и спросил: «Папочка, мамочка, зачем вы меня убили?» Я проснулся, а в ушах все звучал этот тонкий детский голосок.
Прошло уже несколько лет и боль моя утихла, притупилась. А горечь от совершенного все еще жива.
Мой сын от первого брака вырос, но обстоятельства сложились так, что он разорвал со мной все отношения. И это меня мучает. Близких, дорогих тебе людей никогда не бывает много. И по-настоящему любишь лишь тех, в кого вложил свою душу.
Вот, наверное, и все.